Я строю на песке, а тот песок
еще недавно мне скалой казался.
Он был скалой, для всех скалой остался,
а для меня распался и потек.
…
Прижат к стене, вися на волоске,
я строю на плывущем под ногами,
на уходящем из-под ног песке.[191]
В середине 1950-х в стихах Слуцкого шла ревизия идеи врага, безжалостности к нему, непременной справедливости суда как части государства. В текст вводилась оценка того, что совершалось по велению государства и не могло по регламенту подвергаться альтернативной оценке, появилось и вполне новое для советской поэтической публицистики утверждение того, что судит не абсолютная идея, заведомо непогрешимая, а люди, способные испытывать муки совести и т. д.
Я судил людей и знаю точно,
что судить людей совсем не сложно —
только погодя бывает тошно…[192]
Автоироническая, играющая советскими штампами концовка типична для «срывающей маски» поэтической публицистики середины и второй половины 1950-х:
Опыт мой особенный и скверный —
как забыть его себя заставить?
Этот стих – ошибочный, неверный.
Я не прав.
Пускай меня поправят.
Это стилистический тон, заданный поэмой Твардовского «За далью – даль», особенно главой «Литературный разговор» (1953):
… На стройку вас, в колхозы срочно,
Оторвались, в себя ушли…
И ты киваешь:
– Точно, точно,
Не отразили, не учли…[193]
Ставшие крылатыми в те годы строки:
Отсталый зам, растущий пред
И в коммунизм идущий дед…[194]
Выделим важную черту поэтической работы Окуджавы, отличную от опыта Слуцкого и не только его: он останется чуждым этой игре с советскими штампами; он облагородит и насытит лирикой и патетикой штампы армейские: «Часовые любви… Часовым полагается смена…», «я – дежурный по апрелю».[195]
Слуцкий в первом, уже цитированном нами сборнике 1957 года придавал – идя за Маяковским – звучность бюрократическим словам и синтагмам. Он пользовался языком советского официально-общественного