Речь, однако, сейчас не обо всех. Речь лишь о той, что с папой своим евреем об руку прошла в подворотню, миновала дворик с деревенской зеленью, даже с бузинным кустом, влагу тянущим снизу, из речки Неглинки (если в этой детали ошибаюсь, прошу прощения). И вот они уже в жарком, но темном коридоре с паркетом, безнадежно затоптанном множеством подошв, так и этак ходивших.
Та толстая рыже-седая со стальными глазами раскоряка в габардиновой синей юбке, что решительно утверждала – «Ножки кривые!», из-за стола поднялась, выпроставшись из тесного кресла, добрым пароходом оплыла стол и перед обезьянкой, обомлевшей присела, а на папу-еврея снизу-вверх смотрела. Холодные эллипсовидные стеклышки очков се зеркалами играли, то люстру бронзовую показывая, то переплет окна и за ним – крышу и небо, то папу головой вниз, а над ними, над стеклышками, из вороха складок, из веснушек и ресничек, из нежного фарфора и прожилок лился на деревянную скульптуру в костюме любовный взгляд.
– Звонит мне Мирон Севастьянович, очень-очень…
– Друг мой и товарищ. Вместе мы с ним…
– Ах ты, Боже ты мой, что делается, ведь скажешь такое про ножки или про плечики – а сердце так ведь и колотится!
– У моей-то дочурки, слава Богу, ножки, что струнки.
– Что струнки! Точно сказано, товарищ Моисей Соломонович! Как отрезано.
– Наоборот.
– Нет-нет, именно так, не отступлюсь! Точно ска…
– Минуточку, товарищ. Со-ло-мон Мо-и…
– Простите великодушно! Ну, разумеется, сначала Соломон, а уж потом Мои…
– Минуточку! И так бывает, и по-другому бывает, все зависит от того, кто отец, а кто сын. Как у всех.
– Как у всех. Верно, товарищ! Затанцевалась! Все сама – и набор здесь, и репетиции, да и концерты тоже. Кому доверить подмостки? Увы…
И потом набежали, на стол ставили, восхищались, и ножки хвалили за прямизну, и один худой и морщинистый обезьян так и сказал:
– Вот ради этого-то зернышка, этого-то таланта, звездочки этакой и весь сыр-бор. С удачей нас всех, друзья!
Обезьянка все с ужасом ждала – вернется то страшное, вернется! Но не вернулось. И забыла она о Великой пустоте, точно и нет ее вовсе, и горечь испытала она удивительную, что нам в радость была бы. Другая обезьянка, маленькая и хорошенькая, с ямочками на щеках и с глазками круглыми, спрашивает в темном коридоре, теперь уже по-сентябрьски неуютном, холодном:
– А у тебя что, нет поманельки?
– А что это?
– Поманелька? Не знаешь? Ой! Вы знаете, Она, оказывается, не знает!!!
И плачет обезьянка, захлебывается слезами. А горе-то вовсе и не горе, а праздник!
Он – полу еврей, она – полу еврейка. Его отец должен бы жениться на ее матери, а его мать должна бы выйти замуж за ее отца. Хрупкий,