Жара реет над лесом, наваливается на горы, отталкиваясь, словно бы вприсядку, расставив широко руки в боки – пластами, клубами тонкой, дрожащей плавки. Стекло затопляет воздух. Лежат куцые мертвые тени. Звон стоит в воздухе: поет саранча, гремят цикады.
Вверху в небе чертит истребитель. След кучерявится, пухнет, перисто тает.
В полдень в горах Федору иногда становилось страшно. Он не знал тому причины, только чувствовал, что вот этот белесый, яростный воздух, раскаленный светом, зноем, схож с бельмом, слепотой. Но страшна ему была не слепота, а обманка, с какой совершалось ее представление зрячим светом…
По тому, как в стороне замирает на несколько мгновений звон, Федор знал о приближении чекалок.
Свинины он никогда не ел и жене не давал с тех пор, как стал водиться с субботником. Все мясо продавал на Солдатской стороне. Рубил у сарая на широченной дубовой плахе, выбитой, будто корыто. После скоблил, сыпал солью, подсаживал с вишни двух муравьев и потом присматривал за работой муравьиных легионов, подчищавших через час всю плаху до последней просечки.
Вывалив требуху, поднимал бровь на визг давно уже поджидавшего пир чекалки.
Арканил хряка, приторачивал к седлу. Лошадь шла криво, то и дело подвиливая, чтобы сдернуть оттягивавшуюся подпругу.
Чекалка, хватанув требухи, провожал волочившегося кабана, стараясь вгрызться в брюшину. Но от звука ружейного замка отпрыгивал, поворачивал назад, и слюна, мотнувшись с оскала, сверкала истончавшейся нитью.
Много разной правды знал Федор о мире. В сумме – ничего не знал. Но временами проблеск откровения опускал на него затаенность, нежелание ни понять, ни уклониться. Так упрямо он искал в себе чутье, подчинившись которому приблизился бы к полноте умысла. Впрочем, он знал, что умысел тот глуп и бескорыстен – как убитый жар-гусь. Еще он знал, что если болят у него от дождя колени, то лучшее средство – убить чекалку, распороть его до горла, натянуть от пашины на голые ноги – и держать, пока не остынет.
Федор был красив угольной, словно бы ехидной красотой. Глаза его смотрели всегда исподбровья, отчего казалось, что он не смотрел, а проглядывал. Был он нелюдим, и жена его научилась легкой покорности и молчаливости, хотя с дочерьми была нежна и говорлива, приветлива с соседкой-золовкой, дружила с ней сестрински, кровно, особенно к старости.
Вот она обрезает виноград и, завидев за забором Наташу, выпрямляется. По локтю ее бежит муравей, застывает, водит усиками. Сощурившись, Полина сдувает его долой.
– Наташ,