Один развели. Вон второй разводят. Колька и старик шли от моста к мосту, и Колька дивился – почему фонари в Неву не падают! Ну да, крепко привинчены.
Вместе с Ипполитом Сергеичем прибрели к нему домой. Колька поздно догадался: нарочно старикашка водил его по ночному городу, – чтобы показать пареньку его красоту, его мощь, его печаль. Не знал Колька названия улицы, да на вывеске прочитал: «ЛИТЕЙНЫЙ ПРОСПЕКТ». Литейный, железо здесь раньше лили?
Долго поднимались по лестнице. Под самую крышу. Колька даже устал и дышал часто, ртом воздух хватая. Старик открыл сказочным ключом нищую ободранную дверь.
– Живу в мансарде, ― приглашающе, радушно округлил руку. ― Вы, юноша, небось, в мансарде тоже впервые?
Все впервые. И зеленый чай с жасмином. И тонкие ломти лимона. И бутерброды со старыми, сохлыми, парчовыми шпротами. И чашки темно-синего фарфора – и старик нежно, как женскую грудь, гладит чашку и лепечет: «Гарднер». И странный белый шкаф с отгибающейся ручкой, называется «холодильник», и старик то и дело лезет в шкаф, а там – внутри – вместо полок – решетки, и почти ничего нет, пусто, только вскрытая банка консервов – а последняя шпротина уж доедена – и в масленке – прогорклого сливочного масла белый брусок. И свечка на столе, в медном подсвечнике – и снова табачные пальцы старика жадно и жалко прикасаются к красной грязной меди, и шепот жжет Колькино ухо: «Родовой. Еще елизаветинский».
Свечка лижет бело-голубым языком тьму. Свечка чадит, трещит и гаснет. Старик зажигает зеленую настольную лампу, потом опять чиркает спичкой, и опять горит свеча, оплывая тягучим сладким воском, исчезая на глазах, превращаясь в гарь и слезы, в воспоминания, во тьму.
– Николай Иваныч, разрешите, я покурю?
Колька смущенно кивает.
– А вы не курите?
– Нет.
– Похвально, юноша, похвально.
Колька следил, как сухая коричневая рука старика медленно, с сонной и гордой грацией движется от губ – к хрустальной пепельнице, от пепельницы – опять к губам. Дым папиросы пах вагонной тоской и дорогой. Тюрьмой пах. Теплушкой пах. Пах – отчего-то – ружейными шомполами, и криками расстрела, и вольной волей, когда – сапогами казенными – на белом снежку, под чистым небом, и никаких сигарет в зубах нет давненько, только махорка, она, родимая. Когда – не по-французски, а по-русски бьют тебя в карцере, с холодных нар сорвав. А еще чем пах дым? А, да: кафе на углу Невского и Фонтанки, и поэты читают стихи, и девушки тяжело и сердито дышат дымом, накурено густо, мощно, и закрывают носы кружевными платками, и на платках – кровавая модная помада – сердечками отпечатывается.
А еще