Подобно понятию божественности у Карлейля, и религия, и искусство пребывали в каждой крупице здешнего мира, а не в совершенстве мира иного: в дряхлой рабочей кляче, терпеливо ожидающей следующей ноши; в изгибах корявых ветвей или в потрепанной паре походных сапог. Все это «благородно и прекрасно, – утверждал Винсент, – своей особенной, некрасивой красотой». Искусство и религия говорят на одном языке. И выражается это не только в символике солнца и сеятеля; их объединяет общий характер выражения – «простота души и бесхитростность разума», которые, по мнению Винсента, были присущи и Книге Царей, и сочинениям Мишле. Этот язык не нужно изучать долгие годы, он понятен каждому, потому что «обладает красноречием, завоевывающим сердца, ибо идет от сердца».
Но главное, и искусству, и религии присуще то, что для Винсента было важнее всего, – способность нести утешение, дарить свет миру, обращать страдания в покой, обиды в радость. Он заявлял, что великое искусство способно спасти человека от уныния, дать ему духовную пищу. Читая Библию или сказку Андерсена, любуясь солнечным светом, пробивающимся сквозь листву деревьев, Винсент ощущал присутствие этой благодатной силы и заливался слезами. Когда он ощущал ее (не сознанием, а чувством, всем своим существом), он немедленно ее узнавал: «Dat is het, – восклицал он. – Вот оно!»
Несколькими годами раньше Тео в разговоре с Винсентом привел эти слова Мауве, которые относились исключительно к искусству: «Вот оно!» – эврика художника, сумевшего схватить на холсте невыразимую сущность предмета, добиться правдивости изображения. Но теперь оно стало для Винсента универсальным понятием, применимым ко всему, что намекало на этот новый для него загадочный союз искусства и религии. «Ты сможешь найти это повсюду, – утверждал Винсент. – Мир полон этим». Он находил это в старых домах, окружавших маленький сквер за Остеркерк, – уголок смиренной настойчивости в ожидании своего художника. Он находил это в проповеди на смерть ребенка. И где бы он ни обнаружил это: на картине, в проповеди, оно неизменно дарило ему чувство радости и утешения. Оно озаряло светом человеческое существование, подобно искусству, и, подобно религии, придавало жизни смысл перед лицом неизбежного страдания и неминуемой смерти. Проповедники и художники с одинаковым успехом способны быть проводниками этой утешительной силы, утверждал Винсент. Нужно только «без остатка отдавать своей работе сердце, разум и душу». Конечно, его отец также нес в себе это. Но в сотворенном Винсентом союзе искусства и религии этим обладал и дядя Сент, в котором ему чудилось «что-то бесконечно очаровательное и, я бы даже сказал, что-то доброе и духовное».
Он находил это и в повседневной жизни. «Случается, что обычные, повседневные вещи производят на нас невероятное впечатление, – писал он, – наполняются глубоким