Сборы средств, палатки у метро, пластиковые ящички, в которые мы, возвращаясь с работы, опускали купюры и мелочь.
Война пришла к нам тем, что мы поняли, как это могло бы быть, если бы мировой доминион обрушил на нас всю свою мощь еще в 1990-х гг., если бы российское руководство не шло тогда у него на поводу, а подняло бы флаг сопротивления. Если бы так случилось, в точно таких же руинах лежали бы наши города, в точно таких же безымянных могилах покоилось бы до трети нашего населения.
Россия пала иначе: тихо, благородно, избегая скандала в благородном мировом семействе. Пылали окраины Союза, поднимал голову национальный сепаратизм, заботливо выращенный прямо у нас в сердце теми же незаметными служаками – американскими военными советниками.
Те из нас, что пытались говорить о падении страны, немедленно объявлялись фашистами.
Я – молчал. Был молод, ветрен, попросту глуп и верил всему, что говорил гусинско-киселевский телевизор.
Прошло двадцать лет, точнее, 23. Странное, зловещее число…
Раскол российской интеллигенции, или того, что имеет дерзость так себя называть после предательства собственного народа в 1990-х гг., был предсказуем. Его можно рассматривать как маленькое, но значимое следствие «политических разногласий» российских и украинско-проамериканских элит.
Отстраненный скажет – в борьбе двух пропаганд не бывает правых. Да, это так. Но вправе ли отстраняться от войны тот, кто чувствует себя частью этого мира? Какую сторону принять там, где брода нет и быть не может? Или всё-таки – есть и брод, и компромисс, когда фигура в фашистской форме вскидывает руку к груди, когда зажигаются факелы, когда орут – «на ножи!» – тебя, твоих дедов, прадедов и детей?
Поэту не обязательно принимать ту или другую версию происходящего.
Как проводнику мировой боли, ему следует чувствовать одно – человеческое страдание. Во времена мира поэт корчится оттого, что боль настигает его повсюду даже среди цветущих лугов и порхающих бабочек. Поэт не властен над своим ощущением вины за то, что мир наш стоит криво. За то, что он готов в любой момент разразиться раскатами войны, и непрочен, поскольку уродует сам себя взаимной ненавистью, всепоглощающей жадностью сильных и бессильной злобой слабых.
Наш мир, фарисейски терпящий злодеяния, произносящий пафосные речи и душащий не согласных с ними, подлый, прогнивший и продолжающий уродовать подрастающие поколения своими неустранимыми противоречиями, обречен уже потому, что в нем нет ни высшей справедливости, ни элементарного порядка.
Самое страшное в нем – равнодушие не лично к нам, но к явному и неоспоримому злу.
Была ли у послевоенного мира совесть? Или