А потом, неслышно ступая, из темноты комнаты на балкон вдруг вышла еще одна девочка. И, не говоря ни слова, обняла их обеих. Это получилось настолько по-матерински, что Башар вдруг разрыдалась снова, хотя она уж только умом, а не сердцем помнила прикосновения материнских рук. Вслед за ней не удержала слез и Махпейкер, пускай у нее и не было для этого недавних причин… Недавних. Таких, как память о подслушанном сегодня разговоре. А только погрузись в недра памяти чуть глубже – и каждая из гаремных воспитанниц найдет такие причины…
Башар, Махпейкер и Хадидже (так звали эту третью девочку, а прежнее ее имя было Мэри, Мария) разошлись нескоро и нехотя, уже не чужие, прикипевшие друг к другу. Выходили на балкон они поодиночке, а возвращались втроем – протянулась ниточка от сердца к сердцу, не оборвать бы. Башар пообещала, что завтра будет поправлять подруге ошибки в турецком.
– У тебя необычный голос, – сказала она. – Ты, наверное, хорошо поешь?
Махпейкер зарделась, кивнула.
– Завтра покажу тебе, как я петь, – прошептала она.
Мэри-Хадидже промолчала, она вообще почти ни слова не сказала с того мгновения, когда вдруг обняла их по-матерински. Башар даже не поняла, хорошо ли та освоила принятый в гареме язык. Но это не важно: будет еще время узнать друг о друге и это, и другое, и вообще все. К тому же есть те, с кем хорошо говорить, а есть и иные, с кем хорошо молчать. Хадидже, кажется, из последних.
Стоя на пороге, они оглядели комнату. Все остальные девочки уже крепко спали. Кто-то тоненько храпел, кто-то лепетал во сне на шершавом, шелестящем языке… Вроде как звал кого-то любимого, потерянного навеки.
Башар снова снилось море – великое Средиземное, которое римляне называли просто «Мара Нострум» – «Наше море». Она снова плыла по нему в неизвестность, в рабство в далекой стране на корабле «Орел», и ее маленькая каюта пахла пылью, старым деревом и отхожим местом, потому что в гальюн на носу корабля ее не выпускали, а ночную вазу выносили только утром и вечером.
Три часа в день ей разрешалось гулять на палубе в сопровождении слуги сэра Эдварда Бартона, которого все называли Мистер Нос, – эта часть лица была у него по-настоящему выдающейся. Мистер Нос был высоким сутулым стариком, строгим и неразговорчивым, и поначалу глаз с Элизабет не спускал. Однако когда они прошли Гибралтарский пролив и Мистер Нос переболел короткой, но свирепой простудой, от которой его лицо покрылось сетью красных прожилок, а нос стал похож на крупную свеклу, – он ослабил надзор и в основном дремал у борта в переносном плетеном кресле. Лиззи прогуливалась по палубе, кивала матросам, щурилась на яркое небо, смотрела за борт в надежде увидеть дельфинов.
– Миледи, – шепотом обратился к ней как-то один из