Голос ее пресекся, захрипел. Вино капало с ее вогнутой ладони, сочилось меж пальцев и падало на каменные плиты тяжелыми каплями. Первым подошел Сяба и наклонился над Ксеньиной рукой, как бычок. Он втянул в себя кагор, Ксения впихнула ему в рот отщипнутый хлеб, он пожевал, проглотил и пронзительно крикнул на всю казненную церковь:
– Эх! И правда я счастливый какой стал!
Счастливо засмеялась Ксения, размазывая винной, кровавой рукой по лицу слезы. Еще и еще наливала она в руку, дети подходили, отпивали, слизывали темную кровавую сладость, еще и еще она совала им в галчиные голодные рты куски свежего, мягкого, пушистого хлеба, и так сильно она любила их, что самый маленький из всех, тот, кто ярче всех почуял ее слезное, вселенское материнство, вскричал из угла:
– Будь нашей мамой! Мы будем к тебе приходить! И любить тебя будем! Не плачь!..
– Буду, буду вашей мамой, – шептала осчастливленная, сияющая Ксения, перемазанная вином и детскими поцелуями и сладкими, липучими, цепучими ручонками, – всегда, всегда буду любить и жалеть вас… Придете завтра?.. Придете завтра?..
А назавтра, когда Ксения мирно спала на Юхановом сундучке в мастерской, пришли незваные люди с мрачными, почернелыми от скуки и тоски лицами, с шуршащими бумагами в жестяных негнущихся руках, леденисто цедили: «Вы не член союза… вы не прописаны… вы не расписаны… вы не жена… вы не имеете права… освободите помещение…» – пинками и тычками согнали ее, сонную, с сундучка, кинули под ноги Юханову одежонку, ее шершавую шубейку, – не стали дожидаться, пока она продерет глаза и оденется, поклали все пожитки в мешок, – а, да это был опять мешок из-под картошки… Юхан так запасливо, как сурок в норку, притаскивал картошку в мастерскую с рынка каждую Божью зиму… – и, ухватив за шиворот, вместе с мешком выбросили на улицу, на горящий алмазами под Солнцем снег, и вослед за ней в снег, в распахнутую дверь мастерской, полетели этюды и картины ее мертвого мужа – одна за другой, яркие, горячие, и у нее, обалдело сидящей в снегу, было такое чувство, что это мертвый Юхан цветными, горячими, живыми губами целовал – так, как когда-то ее живое тело, – весь белый, пустой, ледяной, призрачный мир.
Кондак парня из деревни Ильино во славу Ксении
«… ты только мамка, не плачь слишком, я вот отучусь здесь, в столице, и домой в Ильино приеду. Женюсь, корову купим, козу. Будут внуки у тебя. Ты уж там держись. Жись наша такая сложная, тем более тут, то стреляют, то прыгают с цветными шарами. Черт их разберет. Я сам не знаю, вдруг я потерялся здесь душой. Людей так в изобилии богатых, бабы прут по улицам в мехах, в синих норках, горностаях каких-то. Жемчуга свисают с шей до пят, – в витринах снеди разномастной навалом, и близок локоток-то, да не укусишь. Сумасшествие. Только поглядеть, как в телевизоре. Думаешь: те колбасы