Но также, кроме судьбы солдата и страны, в этот год, по всей видимости, разрешилась судьбы его сердца и надежды на счастье.
На протяжении довольно долгого отрезка времени я видел Сируца каждые несколько месяцев. Он ничуть не изменился, не постарел, выглядел так, что уже казался какой-то хорошей мумией, засушенной навсегда. У меня было время окончить школу и приступить к учёбе в университете… мы были теперь с ним в наилучших отношениях. В году 1829, едучи в Вильно, я на пару дней заехал в Вежбовны… Там как раз нашлось несколько особ, но из ближайшего нашего кружка… Второго вечера… хозяин приказал принести после ужина заплесневелую бутылку венгерского вина… началась при ней чрезвычайно оживлённая беседа.
Сируц был в этот день в расположении, в каком я его ещё не видел, улыбался, трубку за трубкой брал, остроумничал и имел соответствующий себе образ подшучивания, из тишине стрелял, как из-за забора, шуткой, и умолкал.
Сам он никогда не смеялся, пожалуй, принимал мину человека, как бы чрезмерно беспокойного. Хладнокровно шутили над влюблённым паном Павлом, даже пан Сируц помогал.
– А! Мне это странно, что вы надо мной шутите, пане капитан, – воскликнул Павел, – такой сухарик, что никогда в жизни не улыбнулся женщине и в глаза ей не смотрел, которому также ни одна женщина никогда не улыбнулась, кто не знает любви, разве что по слухам…
Сируц открыл рот.
– Вы так думаете? – спросил он.
– Не иначе, – капитан замолчал и выпил.
Только после полуночи отозвалось в нём то, что ему нанесли – словно не был человеком, и мы обязаны этому чрезвычайному раздражению, что он рассказал нам свою историю под самым строжайшем заверением сохранения её в тайне… Но, но капитан Сируц давно уж не живёт…
Позднее я имел ловкость из других источников дополнить то, что он мне о себе рассказал – и из этого получилась следующая повесть… полностью историческая.
– Я родился, – говорил капитан, – в памятный год первого раздела Польши…
Могу сказать, что от колыбели жил я тем стоном, который издавало совершаемое насилие. Быть может, что в иных кругах быстро освоились с несчастной долей страны, в бедных шляхетских усадьбах в Литве память этого вторжения и позорного Гроднеского сейма, узаконившего разделы, жила постоянно, пробуждая возмущение, горе, желание возмездия… Мои родители имели маленькую деревеньку в Лидском, в которой нас было двое, сестра и я, и довольно долгов в придачу. Счастьем для меня, из прошлого достались нам родственные связи и много богатых родственников, а в эти времена обязанности крови были понимаемы совсем иначе.