– Я на литургии, после заамвонной молитвы, со всем собором молебен служил, государеву грамоту прочитать велел, под крест и под образ Богородицы клал, а клятву износил на обидящего мя, на Ромашку Боборыкина, а не на великого государя.
Те не верили, настаивали на своем. Никон не вынес больше и закричал:
– А хотя бы я и к лицу великого государя клятву износил – так что ж? Я за такие обиды и теперь стану молиться: приложи, Господи, зла славным земли!
А потом, обратившись к Иосифу, спросил:
– Какой у вас теперь там на Москве собор и кто приказывал его вам открывать?
Иосиф отвечал:
– Этот собор созван по указу великого государя ради твоего неистовства; а тебе до этого дела нет: ты свое достоинство патриаршеское оставил.
– Я своего достоинства патриаршеского не оставлял.
– Как не оставлял? – Ему показали письмо. – А это разве не твое письмо, где ты пишешь, что не возвратишься на патриаршество, как пес на свою блевотину? Разве не сам ты писался бывшим патриархом? И после этого годится ли тебе называться патриархом?
– Я и теперь государю не патриарх! – загремел упрямец.
– А по самовольному с Патриаршего престола удалению и по нынешним неистовствам твоим ты и нам всем не патриарх… Достоин ты за свои неистовства ссылки и подначальства крепкого, потому что великому государю делаешь многие досады и в мире смуту.
Тут уже Никон окончательно вышел из себя и закричал не своим голосом:
– Вы пришли на меня, как жиды на Христа…
Все это припомнилось теперь несчастному. А впереди еще этот вселенский суд, а там, верно, вечная ссылка и вечное – до самого гроба – забвение…
Было уже далеко за полдень, когда поезд изгнанного из Москвы патриарха добрался до села Чернева. Лошади, не кормленные всю ночь и более половины дня, притомились. Свита Никона, тоже постившаяся и глаз не сомкнувшая со вчерашнего дня, изнемогла и отощала. Иван Шушера, ставрофор патриарха, постоянно державший перед ним крест, падал от утомления и того и гляди мог уронить и самый крест. Сам Никон, казалось, постарел за эту ужасную ночь на десять лет: он, постоянно прямой и твердый, как-то осунулся и сидел сгорбившись. Шушера, вглядываясь в его посеребренную инеем бороду, с ужасом замечал, что в ней начинает серебриться и другой, не морозный иней – иней седины, старости, дряхлости.
Решено было остановиться в селе Черневе – покормить лошадей и самим отдохнуть. Въехали в подворье. Молча, поддерживаемый монахами, Никон вышел из саней и вошел в избу. Почти все время, пока оставались в Черневе, он сидел неподвижно, в глубокой задумчивости. Из этой задумчивости он был выведен скрипом подъехавших к подворью саней и знакомыми голосами. Он встрепенулся, по лицу и по глазам его прошел какой-то свет. Он узнал звонкий голос Родиона Стрешнева и сухой кашель