– Десять лет, господин редактор, – сказал Кроши.
– Черт знает что, – возмутился шеф, – за десять лет ни одной передачи про собак! В конце концов, вы ведете эту рубрику! Как называлась ваша последняя передача?
– Моя по-по-следняя передача… – Кроши запнулся.
– Вам незачем повторять мои слова, – сказал шеф, – мы с вами не в армии.
– «Сычи на развалинах», – робко сказал Кроши.
– Даю вам три недели сроку, – изрек шеф, и голос его опять стал вкрадчивым, – подготовьте за это время передачу про собачью душу.
– Слушаюсь, – ответил Кроши, и в телефоне щелкнуло: это шеф положил трубку. Потом Кроши глубоко вздохнул и сказал: – Господи ты Боже мой!
А шеф взялся за очередное письмо. Тут вошел Бур-Малотке. Он мог позволить себе входить в любое время без доклада и позволял себе это частенько. Он до сих пор был весь в поту и, тяжело опустившись на стул против главного, сказал:
– Итак, доброе утро.
– Доброе утро! – отозвался главный, отложив в сторону письмо радиослушателя. – Чем могу служить?
– Я прошу вас об одной-единственной минуте, – сказал Бур-Малотке.
– Бур-Малотке! – вскричал главный и сделал великолепный витальный жест. – Вам ли просить у меня минуту! Располагайте моими часами, днями, всем моим временем!
– Да нет, – сказал Бур-Малотке, – речь идет не о простой минуте, а о радиоминуте. Моя речь из-за внесенных в нее изменений стала длинней на одну минуту.
Главный стал серьезным, как сатрап, раздающий провинции.
– Надеюсь, после вас не политическая передача? – кисло спросил он.
– Нет, – ответил Бур-Малотке, – полминуты я прихвачу у местного отдела и полминуты – у развлечений.
– Слава Богу, – сказал главный, – у отдела развлечений перерасход в семьдесят девять секунд, а у местного – в восемьдесят три. Бур-Малотке, я охотно дарю вам эту минуту.
– Мне просто совестно, – сказал Бур-Малотке.
Редактор повторил свой великолепный жест, но на этот раз как сатрап, уже раздавший провинции.
– Чем еще могу служить?
– Я был бы вам очень признателен, – ответил Бур-Малотке, – если бы мы при случае могли подправить все записи моих выступлений, начиная с сорок пятого года. Настанет день, – он провел рукой по лбу и горестно взглянул на подлинного Брюллера над столом редактора, – настанет день, когда и я… – и он опять умолк: столь прискорбен был для потомков факт, о котором он хотел поведать, – …когда и я покину этот мир… – новая пауза, давшая редактору возможность ужаснуться и замахать руками, – и для меня невыносима мысль, что после моей смерти, быть может, будут передаваться выступления, где я излагаю взгляды, которых более не придерживаюсь. Особенно ужасно, что в угаре сорок пятого года я дал подстрекнуть себя на высказывания, которые теперь кажутся мне в высшей степени сомнительными и которые