Переводчик Володька, как и я, восхищался увиденным:
– Весь город – восемьсот девяносто квадратных километров! – вдребезги разнесло.
– Еще бы, – усмехался шофер. – Два с половиной миллиона наших солдат бились и миллион немецких, да с такой боевой техникой. Удивительно, что хоть что-то осталось!
Одни только мостовые, причем очень аккуратно, были расчищены от завалов. Ни камешка. А за свободными тротуарами по обеим сторонам буквально всех улиц громоздились до неба развалины, груды кирпича и железа. И не было тем гигантским берлинским развалинам ни конца ни края. Квартал за кварталом, квадрат за квадратом, и повсюду высоченные «пирамиды Хеопса» из битых кирпичей и скрученных железных балок. Среди идеально расчищенных мостовых это выглядело особенно невероятно. Берлин напоминал невиданную исполинскую свалку с идеально очерченными площадками, куда свезли строительные отходы со всего света.
А если вглядываться, то эти нереальные искореженные, перекрученные балки, свисающие глыбы бетона на прутьях арматуры, разбитые лестничные марши – все порою казалось кладбищем каких-то чудовищ с тысячами растопыренных когтистых лап, обступивших тебя со всех сторон и странно остановленных голыми мостовыми. А то и чудилось, что все это – застывшие на миг каменные взрывы, взлетевшие ввысь и готовые вот-вот обрушиться. Впрочем, иногда уже и слышался стук сорвавшегося с высоты камня. Наверно, потому повсюду вдоль дорог стояли таблички, очевидно, с запрещающими надписями, как в бескрайнем музее: «Запрещено…», «Опасно» или «Руками не трогать». Кое-где на улицах еще копошились жители, доводя мостовые до первозданного совершенства.
Мы потеряли дар речи. Сердце у меня в груди прыгало от свирепой радости.
– Да вы посмотрите, – вдруг разбил тишину голос шофера, – тротуары у них из гранитных плит. Сволочи!
Тротуары и правда были из красных гранитных плит.
– Всех немцев надо убить, всех, всех! – не выдержал я. – Всех до одного, гадов!
– Правильно, всех! – горячо поддержал Володька, родная душа.
И меня понесло. Наверно, своего рода истерика – губы выбрасывали то, что накопилось в душе за годы войны. Словно лопнул тот безмерный ком из бомбежек, голода и похоронок. Захлебываясь словами, я уничтожал всех немцев до единого. А рубаха-парень Володька соглашался со мною во всем. Под конец он даже сказал что-то вроде:
– Немецкий народ не имеет права жить.
Потом, уже при встрече с отчимом, я узнал, что переводчик – немец Вольдемар. И мне мгновенно стало стыдно и страшно. Стыдно потому, что я так неистово распинался перед немцем. И страшно оттого, как ловко умеют немцы притворяться.
Лет через десять мне, студенту-первокурснику, довелось вновь побывать в Германии, точнее, уже в ГДР. Но и тогда