Большие дома существуют для того, чтобы люди могли избегать друг друга. А если кто-то глух, от него еще проще спрятаться; можно даже пробежать за его спиной из комнаты в комнату, только осторожно, чтобы он не почувствовал дрожания пола у себя под ногами; но когда тебе десять лет, можно бегать легко-легко. Писать я научился быстро и разборчиво, чтобы наши разговоры были как можно короче, а вместе с письмом незаметно пришла охота к чтению – отец особо не восторгался книжками, мать читала только молитвенник, но в школе у монахов, помимо безумно скучных сборников молитв, было несколько интересных книжек, оставшихся от лучших времен.
Когда я подрос и стал посмелее, мне случалось выспрашивать у некоторых знакомых отца, какие книги они ценят более всего, – и если я не находил их в библиотеке пиаристов[19], то в следующий приход гостей просил мне их одолжить; конечно же мне не полагалось заговаривать с отцовскими посетителями в гостиной, но я ведь мог оказаться в прихожей (сильно волнуясь, со вспотевшими руками), когда они входили или выходили из дома; частенько прислуга или родители награждали меня затрещиной, но случалось, что позднее я получал вожделенную книгу и тут же летел с нею в комнату, дабы приступить к чтению. Приехавший на какое-то время по своим делам из Кадиса сеньор Мартинес частенько наведывался к нам в дом и убеждал отца послать меня учиться за границу, но отец отрезал: «Хавьер – художник. Прирожденный художник. Это у него от меня. Всякая наука, кроме науки живописи, для него пустая трата времени. Не говоря уже о деньгах. Впрочем, книги, дрить твою, – то же самое. Трата. Столько света пропадает».
Но более всего отец, потеряв слух, стал чужаком самому себе, прежнему себе; он изменил привычки, тембр голоса, распорядок работы, нервничал из-за пустяков. Всегда был вспыльчив, теперь же напоминал пойманного в капкан волка, который искусает любого, кто приблизится, хоть с каждым подскоком и каждым щелканьем зубов дуги еще глубже будут врезаться в мясо и кость лапы.
IV. Женщина с ножом[20]
Высоко поднятые, сошедшиеся над переносицей брови, подчеркнутые снизу зеленовато-сизой тенью, говорят о сочувствии – может, Болезнь сочувствует снедаемому ей больному, поди угадай; но пришла она сюда не из сострадания; у нее дело, и его надо сделать; волосы она собрала на макушке и связала платком, рукава засучила высоко, как хорошая прислуга, которой предстоит убрать комнату, освободив ее от ненужного хлама. Только почему так открыта грудь, светящаяся тусклым блеском больного тела, – сосборенный ворот рубашки едва прикрывает соски? Из жалости, чтоб было на что посмотреть в момент предельного ужаса, сразу же после усекновения, когда нож со свистом спадет и отсечет