порой из гнезд вышвыривают цапель. Детей,
пока родители в отлете. И те с верхушек падают,
как дети. Но с крыльями бумажными. Я шел,
а он свалился на меня. Подросток. Девочка,
наверно. Как рукопись она летела, я не видел,
сыпалась меж веток. Взял. Потом мы у костра
сидели. Я имя подбирал. Иеронимка? Глаз
в кровавых отблесках, в огне, и чуткий клюв
полуоткрыт, поцокивает. Шея – растет, растет
над нею, надо мной, над лесом… Модильянка?
Принес домой. Во вторник. Вторником назвал.
А я был человеком, Четвергом. Четверг ее,
природы, обитанья. Жила она под небом,
на балконе. Балконская Цаца (здесь на втором).
Кормил ее я мойвой (в гастрономе – 30 коп/кг),
а на рассвете она будила всю округу, запрокинув
голову, разинув клюв, приветствуя светило,
треща на весь микрорайон, как самопальный
харлей дэвидсон. А если удавалось днем
ей в комнату пробраться – клевала отраженья
свои в румынской мебели: приглядывалась к ним,
играя шеей, замирала, и точечно лупила.
Следы, как от шрапнели. Еще был пес – Кальмар,
походный русский спаниель. Мать выдворяла
цаплю – тряпкой: Аустерлиц домашний, бились
внимательно, переходя на танец, пес – в тылу,
за юбкой маминой, а тряпка – в клюве сжатом
у Вторника, у девочки. А я – с авоськой мойвы
в дверях. Вообще же, мама реставрировала церкви,
а отчим был геологом, возил мне из пустыни
земную оторопь, песчаных гадов голубых кровей,
Шахерезада замок снов плела. Отец, детдомовец,
под окнами свистел в два пальца, мы втроем —
он, я и мама – шли гулять по улице Петра,
который Запорожец, Ильича соратник. Вторник
вышагивал за нами, чуть волоча крыло. Под домом
был детский сад, за садом – лес, оттуда лисы
в сад ходили, а я в окно смотрел. Мой дед
чаевничал в Калуге с Циолковским, потом ушел
сапером на войну, вернулся из Берлина с перочинным
ножиком, карандашами и отрезом крепдешина
для дочки и жены, и сорок лет не спал, был юн и лыс,
молчал, а жил на Банковой, неподалеку от Майдана.
Повторно овдовев, он переехал к нам. Был на углу
Перова и Петра сбит автокраном – их колонна
шла из Чернобыля. Лежал с улыбкой в морге.
На том же месте год спустя был пес раздавлен,
я в рюкзаке его отнес в тот мавкин лес, где мы сидели
со Вторником, и под кострищем закопал. Квартира
продана, и сад уже не детский. Путь зарос. Отец
лежит в могиле – в том краю, откуда дед привез
карандаши. Я в Индии, в лесу, на середине, на спине
слона, под ним земля, как черепаха, под нею тьма.
Со мною та, которая, прижавшись, дрожит и зябнет
от счастия, в пыльце словесной, с небылицей
в руке и даром божьим, как иголкой в сердце.
За тридевять морей окно горит – там мама
Набокова читает, ждет. И ночь роняет звезды
из