«Отче наш вечерний, – думал он. – Эти птицы вьются у чела Отца нашего. Милые птицы, милые чайки, как я вас всех люблю. Ваши медлительные крылья поглаживают мое сердце, как рука ласкового хозяина поглаживает сытое брюхо спящей собаки, как рука Христа поглаживала головки детей. Милые птицы, – думал он, – летите к Святой Деве Кротких Печалей, отнесите ей мое раскрывшееся сердце». И он произнес вслух самые красивые слова, какие только знал:
– Ave Maria, gratia plena![6]
Ноги скверного Пилона остановились. Поистине в эту минуту скверный Пилон перестал существовать (услышь это, о ангел, ведущий запись наших грехов!). Не было, нет и не может быть души чище, чем душа Пилона в эту минуту. Злой бульдог Гальвеса приблизился к покинутым ногам Пилона, которые стояли во тьме одни-одинешеньки. И бульдог Гальвеса понюхал эти ноги и отошел, не укусив их.
Душа омытая и спасенная – это душа, которой вдвойне угрожает опасность, ибо весь мир ополчается против такой души. «Самые соломинки под моими коленями, – говорит блаженный Августин, – вопиют, дабы отвлечь меня от молитвы».
Душа Пилона не устояла даже против его собственных воспоминаний: глядя на чаек, он вспомнил, что миссис Пастано нередко готовит из них свои тамале, и при этой мысли он почувствовал голод, а голод низверг его душу с небес. Пилон пошел дальше, вновь превратившись в сложную смесь добра и зла. Злой бульдог Гальвеса повернулся со свирепым рычанием и удалился, глубоко сожалея о том, что упустил такую превосходную возможность укусить Пилона за ногу.
Пилон ссутулился, чтобы удобнее было нести бутылки.
Душа, способная на величайшее добро, способна также и на величайшее зло – этот факт подтверждается историей, в которой он не раз бывал запечатлен. Есть ли кто-нибудь нечестивее отрекшегося от веры священника? Есть ли кто-нибудь любострастнее недавней весталки? Впрочем, это, быть может, лишь внешнее впечатление.
Пилон, только что вернувшийся с небес, был, сам того не подозревая, особенно восприимчив к любому недоброму ветру, к любому дурному влиянию, которыми была полна ночь вокруг него. Правда, ноги все еще несли его по направлению к дому Дэнни, но в них уже не было прежней решимости и убежденности. Они ждали только повода, чтобы повернуть вспять. Пилон уже начал подумывать о том, как сокрушительно он может напиться с помощью двух галлонов вина, а главное – как долго быть пьяным.
Было уже совсем темно. И немощеная дорога, и канавы по обеим ее сторонам прятались во мраке. Я не вывожу никакой морали из того факта, что в миг, когда душа Пилона, словно перышко под дуновением ветра, колебалась между великодушием и себялюбием, – что в этот самый миг в канаве у дороги сидел Пабло Санчес,