Чтобы не опускать головы, я поднял взгляд вверх, подавляя в себе желание расплакаться. Я читал надписи на стенах, покрытых великолепными росписями любимого художника фараона Майи, которые в данном случае представляли сцену танца. Блики света из маленького окна играли с телами танцовщиц, создавая иллюзию движения, хотя в час быка тень преобладала над светом[1], вдобавок экзекуция проводилась в одном из самых маленьких и темных залов Большого дворца, которые обычно отводились писцам и прочим чиновникам. Государственные учреждения располагались в Северном квартале, но завершающий этап работы проходил в присутствии фараона. Несмотря на то, что зал был одним из самых скромных по размеру и количеству росписей, он в моих поисках утешения показался мне фантастически красивым, что отчасти помогло мне в какой-то мере преодолеть стыд.
Меня развлекла мысль о том, что во время наших с Тутом[2] недостойных вылазок мы никогда не останавливались в этом зале, чтобы полюбоваться окружавшей нас красотой, и если я пытался его задержать, он зевал и спешил туда, где его ожидали живые впечатления.
Я утешался мыслями о том, что милостивый Атон наградит меня за преданность и молчаливую борьбу, рано или поздно поставив Тута на вершину власти. И с гневом думал, что наказание совершилось из‑за слабости фараона, отдавшего свой дом на откуп жрецам Амона, которые прибыли из старых Фив, как только узнали, что дела правителя плохи.
Когда удары с почти болезненной неожиданностью перестали обрушиваться на мою спину, я тайком испустил вздох облегчения и посмотрел по сторонам.
Встреченные мною восхищенные взгляды стоили потраченных усилий, но я опустил глаза. Я не только не имел права проявлять слабость во время наказания, мне полагалось смиренно склониться перед своим мучителем, тем самым завершая еретическую церемонию, проводимую втайне от царской семьи. Малейший намек на высокомерие мог бы свести на нет весь ритуал и повредить моему свету.
Я смазал спину смесью раствора соды и сока алоэ – этим средством лечат открытые раны. Наконец-то я мог уйти к себе и выплакаться, не в силах смириться с несправедливостью наказания. Я, молодой, горячий, жаждал мести, но то, что это мой долг, не подлежало ни малейшему сомнению.
Внезапно я перестал всхлипывать. Я повернулся,