Мой многострадальный корабль отправляется в последнее плавание. А я, пожалуй, извинюсь перед ним за пару неточностей, несколько погрешностей, один серьезный промах, касающийся его устройства, и ворох мелких ошибок, то тут, то там. В конце концов, это я его выдумал и пустил по волнам выдуманного же моря. А он взял да и обрел некую реальность, плотность, позволившую ему распустить паруса, жизненную искру о которой всегда знают, хотя и не всегда говорят моряки. Думаю, о ней догадывается и мечущийся между классикой и романтизмом Эдмунд. Как моряки забывают о войне, так и он забудет смрад и тухлую воду безымянного судна и будет помнить лишь невероятную, поражающую словно бы в самый зрачок белизну залитых лунным светом парусов. Кстати, я ведь придумал судну название. Нашел его в списке кораблей того времени и собирался при случае упомянуть, даже намекал на это, но потом позабыл и намеки и само имя, так что все, кто хотел его узнать, вынуждены довольствоваться только лишь моими извинениями. Со своей стороны скажу, что был бы рад, прославься мой корабль под славным именем «Доброе чтиво».
(1)
Досточтимый крестный!
Этими словами начинаю я дневник, который вознамерился вести для вас – и нет на свете слов более достойных!
Итак, приступим. Место: наконец-то на борту судна. Год: вам он известен. Дата… Единственное, что следует обозначить, так это то что сегодня первый день моего путешествия на ту сторону света, в знак чего я и поставил в заглавии цифру «один». Ведь именно события этого, первого, дня я и собираюсь описать. Месяцы и дни недели мало что значат для нас, путешественников из Старой Англии к антиподам, учитывая, что по пути мы переживем все четыре сезона.
Нынче утром, перед отъездом, я заглянул к младшим братьям – наказанью божьему для старушки Добби! Братец Лайонел тут же заплясал боевой, как ему казалось, танец аборигенов, а братец Перси хлопнулся на пол и принялся, подвывая, потирать живот, якобы заболевший после того, как он съел меня. Приведя их в чувство парой увесистых шлепков, я спустился вниз, туда, где ожидали меня отец с матерью. Если вы думаете, что матушка проронила слезинку-другую, то ошибаетесь – из глаз ее хлынул целый поток, да и у меня не слишком-то мужественно сжалось сердце. Что до отца… Приходится признать, что мы отдали дань скорее чувствительности Голдсмита и Ричардсона, чем живости Филдинга или Смоллетта! Ваша светлость мигом убедились бы в моей ценности, услышь вы причитания, раздававшиеся вокруг, точно я был закованным в железо каторжником, а не молодым человеком, назначенным в помощники губернатору одной из колоний Его Величества. Сказать по правде, меня растрогали их слезы, равно как и мой ответный порыв. Все-таки