В общем, плохо мне было в тот момент – хуже, казалось, некуда, раз из всего пережитого самое тяжкое вспомнила. И чем дольше мы лежали, как два истукана, тем невозможнее становилась любая попытка что-либо изменить, даже просто произнести вслух какое-нибудь слово.
«Хорошенькое дело – глупее не придумаешь», – подумала я, в тогдашнем отчаянии своем позабыв, что еще вчера как о самом великом счастье мечтала всю оставшуюся жизнь провести со Стасом в постели, безвылазно, ни на миг не прерывая самое сладостное и упоительное из всех ведомых мне земных занятий.
Куда и почему это все исчезло, я не понимала, мозг мой отказывался функционировать, оцепенение достигло предела, я уже почти физически чувствовала, что превращаюсь в амебу, в медузу, в слизь и слякоть, и готова была с радостью принять это как избавление…
Но вдруг все переменилось.
Хлопнула дверь, в коридоре что-то упало и со звоном разбилось, донеслось долгожданное «твою мать…», потянуло сигаретным дымом, и сердце мое, почти переставшее качать, запустилось вновь. Да здравствует фибрилляция, ура, реанимация. Привет тебе, Алешка!
Алешка. Она влетела в комнату, путаясь в собственных ногах, рухнула на колени перед нашей постелью, обхватила Стаса руками за шею и, прижимая его голову к своей тощей груди, зашептала:
– Стасик, миленький, золотенький, она умерла, ну, ничего, ничего, я тебя сейчас отвезу к ней, пойдем, Стасик, вставай, ничего, ничего…
И так далее, в том же духе, похоже, совсем свихнулась, иначе подумала бы своими куриными мозгами – что же «ничего, ничего», если та умерла.
А на меня при этом ноль внимания, не как на пустое место даже, потому что и на него взглянуть можно, пусть даже без всякого интереса, а как на нечто вообще несуществующее.