Я смотрел, как она давит осколки ногой – снова и снова, пока не осталась лишь грязная клякса.
– Вы понимаете, что это значит? – прошептала она, не поднимая глаз.
– То, что даже дьяволы теряют самообладание, когда их загоняют в угол, – процедил я, открывая дверцу машины. – Спасибо, Евгения. Вы были… незаменимы.
– Почему вы так зациклены на нём? – Её голос дрогнул, как струна перед разрывом.
– Милейшая, – я растянул губы в усмешке, – вы говорите загадками.
– Серафим Станиславович, – Евгения вдруг шагнула ближе, и в её глазах мелькнуло что-то холодное, профессиональное. – о вас и вашем отце ходят слухи. Один страшнее другого. Но мне интересно… Почему вы одержимы им?
Я резко отвернулся, шаря в бардачке. Металл зажигалки обжёг пальцы.
– Вы же психолог. Догадайтесь.
– Благодарю. – Она коротко рассмеялась. – Даже Фрейд не разгадал бы ваш клубок, не зная, что внутри. Вас растили в роскоши, но… – её палец медленно прочертил в воздухе круг, – …никто не давал тепла вам. Ни отец, ни те, кто вас окружал.
Стекло машины задрожало, когда я рванул рычаг.
– Мне плевать на всех. Кроме него.
– Одержимый, потерявший веру в Бога… – её слова прорезали воздух, пока стекло опускалось, – …ищет нового божка. Или гибнет вместе со старым.
Последняя фраза повисла между нами, как дым от её сигареты. Она не стала продолжать. Мы оба получили, что хотели: я – подтверждение, она – ключ к чужой тайне.
На похоронах я буду наблюдать. Каждый жест. Каждый вздох. Если отец виновен – его выдаст тень, брошенная солнцем. Если нет…
Но мысли о треснувшей зажигалке в бардачке не дают покоя. Как вещи, которые кажутся прочными, ломаются в решающий момент.
***
День должен был захлебнуться дождём. Вместо этого солнце вонзалось в землю, как раскалённый гвоздь.
Толпа копошилась вокруг гробов: плач, молитвы, судорожные вздохи. Я стоял, вжав руки в карманы, – наблюдатель среди скорбящих. Но один человек выделялся.
Отец.
Его лицо, как всегда, было маской. Но я знал, куда смотреть. Веко дёрнулось. Уголок губ приподнялся – не в горькой усмешке, а в оскале. Не скорбь. Не боль. Триумф. Как у мальчишки, который наконец-то раздавил надоедливого паука.
“Смотри на меня, – мысленно шипел я, впиваясь ногтями в ладони. – Покажи мне эту гримасу. Признайся”.
Он отошёл к липе – той самой, что росла у кладбищенской стены. Сучья её тянулись вверх, будто скелеты рук. Идеальное укрытие.
Я скользнул за ним, прячась за стволом. Его голос доносился обрывками – шёпот, сдавленный, возбуждённый. Он не молился. Не рыдал. Он торжествовал.
Листья шуршали, как насмешливые голоса. Солнце впивалось в затылок, выжигая последние остатки самообладания.
Отец говорил долго. Слишком долго для человека, который презирал пустые слова. Его пальцы сжали