– Что у нас с давлением? —поинтересовался я у Клары.
– Девяносто на шестьдесят. Это на допамине.
– А без него?
– Без него давление не определяется. И дышать сразу перестаёт.
Я воткнул в уши фонендоскоп и послушал грековы лёгкие. Там нещадно хрипело и хлюпало.
– В сознание приходил?
– Ненадолго. Несколько раз. Что-то лопотал по-своему.
– Ладно, сделайте ему девяносто преднизолона, шестьдесят лазикса и кислород через спирт. Отёк лёгких возвращается… впрочем, он и не уходил далеко, – мрачно добавил я.
Клара засуетилась со шприцами. Я ещё раз взглянул на уши болезного и с удовлетворением отметил возвращение природного цвета. Кислород делал своё дело.
Уже на выходе из палаты я услышал хриплый голос:
– Палыч…
Я резко обернулся. Антониди лежал в той же позе, но теперь глаза его были открыты и пронзительно смотрели на меня. По спине пробежал холодок. Старый грек сейчас вовсе не был похож на того, которого мы все так хорошо узнали за эти годы. Нет, он не был теперь привычным старым работягой, виртуозно матерящимся по-русски с греческим акцентом по любому поводу, а чаще без него. Не был он и неодушевлённым «больным на второй койке», как часто величали его дежурные сёстры. Что-то вдруг изменилось в нём, отчего старый грек Димас Антониди обрёл непонятную, необъяснимую величественность. И лежал-то он теперь на своей койке, аки император на смертном одре. Запавшие чёрные глаза сделались бездонными и, казалось, засасывали в себя свет, отчего вокруг умирающего грека словно бы образовался кокон из сумрака. «Чур меня, чур!» – пришла на ум подобающая случаю фраза. Наваждение прошло.
– Палыч… – повторил Антониди.
– Да, Димас, я тут. – я вернулся к его кровати. – Полегчало немного? Вот и славно. Сейчас ещё лекарства подействуют, и станет совсем хорошо.
– Помираю я, Палыч… Не перебивай, я знаю, что помираю. Мало времени… мне рассказать тебе надо… передать… – грек закашлялся.
– Не надо бы вам разговаривать, Димас.
– Надо, Палыч… обязательно надо… Кроме меня никто не знает…