– Как же, Василь Степаныч, слышал, конечно. Прасковья твоя после того, как тебя забрали, заболела и померла. Дочку отвезли в детдом. Там и ищи ее корни.
– Ну, ладно, – сказал, поднимаясь, Маркин. – До города надо добираться, а там и до селекции.
– Седни, Василь Степаныч, не успеешь. Седни ты бы переночевал у меня, а завтрева раненько поутру и потопал.
– Да не хотелось бы мне стеснять вас, – засомневался Маркин. – Вам самим, небось, тесно в доме.
– А не надобно в доме, – заторопился Никифор. – На дворе тепло, дак на сеновале переночуешь.
– Уговорил. Пошли.
Говорин жил недалеко – за деревянной церковью, обезглавленной в пору репрессий, какие в тридцатых коснулись не только людей. Снесена была и колокольня, и потому церковь как бы потеряла свой голос. Церковь закрывали и добрый десяток лет, а то и более того, пытались устроить здесь то школу, то мастерские, то что-то еще, но в 1944-м, когда вышло послабление верующим, ее опять вернули пастве и наполнилась она прихожанами, в которых во всякие православные праздники здесь не было недостатка. Тихое, огороженное невысоким заплотом место это притягивало любого, оказавшегося поблизости, человека каким-то исходящим от церкви во все стороны невидимым светом, какой достигал каждого и входил в каждого, заставляя замедлять шаг, тише произносить слова, меньше суетиться и вообще – меньше говорить.
И Маркина коснулся тот свет: он слегка повел плечами, будто пытаясь освободиться от чего-то такого, что мешает идти. Невольное движение это приметил его спутник и как бы между прочим сказал:
– Ты, Василь Степаныч, видно, человек неверующий. И здря. Я вот почитаю за большую удачу жить вблизи церквушки. А моя Аннушка дак та прописалась в церкви. Во всякий день идет туда: помогает другим женщинам полы помыть, постирать что требуется, прибраться. И я ничего не имею против. От того и в моем доме порядок, и дети наши растут в уважительности к отцу-матери, и мы все проживаем с суседями в ладу. Душе-то человеческой потребен порядок, успокоение и вера. Ничто иное, окромя церкви, не способно все это дать. Я вот када пришел домой после трех войн, после всей крови и стенаний моих пораненных товарищей, дак тока в церкви и оттаял душой – обмяк и осветлился.
– Как это: обмяк и осветлился? Ты, Никифор, случаем не заговариваешься? – глянул на Говорина Маркин.
– Вот и выходит, что ты – человек неверующий. Неверующего видно сразу. Но ты, я думаю, человек не потерянный для Бога.
– Вот заладил: Бог, Бог. А кто это и где он Бог-то?.. Где он был, когда я гнил в бараках, когда надрывался на каторжной работе, когда голодал и замерзал? Где!?..
Маркин все это проговорил резко, почти грубо. Он даже остановился, будто раздумывая, идти ли ему дальше с Говориным.
– Прости меня, Василь Степаныч, не волен я был проповеди тебе читать, знать, и впрямь натерпелся ты в жизни такого, что не приведи Господи. От того-то и взялась душа гнойными чирьями.
Но