– Самому треба – не дам!
– Шоб ты здох, чортыло таке! – взъярился просивший, – Хай бы оте детлахи униатськи воскресли та й задавили б тебе!..
– Эгеж! За зелье те на яки прокльоны ты ще здатен?..
Голоса в ругани затихали, отдаляясь, и из темноты прорезался свет нового смолоскипа, новый говор: погоныч клял тещу свою за то, что борщ пересолила в обед, а сотоварищ его посмеивался и покрикивал «цоб-цобе!» на серых печальных волов.
Третий, раскинув рогожку на трупах, лежал, глядя в звездное небо. То ли думал о чем, то ли мыслью витал, то ли дремал в мерном ступе волов. Грохотали, трещали, скрипели возы, груженные смертной добычей, – и Павло снова думал о них, – что убитые эти, растерзанные и изувеченные в злобе слепо-ответной жили в стрежне судеб своих на этой земле, в трудах, радостях и печалях, были людьми – живыми и разными. Но убиты. Мертвы навсегда. А что – с душами их? Куда определил их Суд Божий – за грех отступления от святоотеческого закона церковного? Может быть, то, что претерпели они ныне, это сущее мученичество, омыло сей грех, оправдало их как-то неведомым образом?..
Подошел к проплывающему третьим мимо возу, тронул погоныча за грубый дерюжный рукав – тот оторвался от созерцания звездного неба, сел и равнодушно посмотрел на Павла.
– Как их имена?
– Яки имена? – не понял погоныч.
– Этих… Как звались они? – Павло положил ладонь на рогожу, еще теплую от тела возницы.
– Та хто их знает? – погоныч с хрустом за ушами зевнул. – Може, и были у них имена. Може, и прозвища были. Теперь как ни назови, не откликнутся…
– Есть ли дети средь них?
– Та были вроде, если по дороге не выпали.
– Их-то – за что?
– А я – знаю? Тимошенко казав, шоб род поганский вывести навсегда, шо-то такое, не розумиюся я в тех мудрых словах по письму, шо учена старшина говорит… А тебе шо – по пути, человече? Так присажуйся, подвезу, – и добавил: – Путь прямуем в самое сердце земли…
– Да, – ответил Павло, – да, поедем. Поедем…
Как был – в полотняной белой рубахе, заправленной в шаровары, перетянутый в поясе широким шелковым кушаком, без домахи, оставленной на столешнице в хате, без шапчины своей с оксамитовым верхом, сел рядом с погонычем на рогожку, под которой лежали враги. Полно, подумалось, гетмане, враги ли те, у кого уже отнято дыхание жизни по войсковому суду? И если был какой-то особливый настрой в пропавших их душах, если и было некое несуразное и немыслимое вражество к общей крестной судьбине народа, то где они ныне, как осязать их и как не простить?..
Откинул закраину полога, заглянул в запрокинутое, отливающее голубым от звездного света лицо: стылые, пустые глазницы, глядящие в запредельное, куда не проникнуть взгляду живому, обострившийся нос, впалые щеки, вздернутый подбородок, крупно-острое адамово яблоко горла, в спутанных волосах – ком запекшейся крови и черная впадина раны-дыры. Крест по недостоинству сорван