– Хорошо, – терпеливо сказал Лбов. – Понятно. А вы как себя чувствуете?
– В каком смысле?
– Вы в порядке?
– Мне – этот вопрос?
– Да. Я думаю, что вы больны.
– Это глупости и совершеннейший вздор, – стараясь четко выговаривать слова, произнес Володя. – Это ни в какие ворота не лезет. И доктор Цветков совершенно прав: делать операции такого рода без рентгена в наш век – это не лезет ни в какие ворота. Вам понятно, товарищи: ни в какие!
И сел.
Ему дали воды в кружке, он попытался попить через неснятую повязку. Попить, естественно, не удалось. Это показалось Устименке невообразимо смешным. Все еще толкуя про свое «ни в какие ворота не лезет», он прилег тут же на скамье, и нечто теплое, валкое, смутное тотчас же навалилось на него многопудовой, удушающей, невыносимой тяжестью…
Я устала тебя любить!
«Здравствуйте!
Вы еще меня помните?
Я пишу вам ночью в пустой предоперационной. Я все тут выскребла – в этом нашем подземелье, все вымыла и немножко подремала.
А потом проснулась, вспомнила, как вы когда-то, согласно моему приказанию, поцеловали мне руку, и этой самой рукой пишу вам письмо, которое никогда не отправлю, так как нельзя переписываться с личностью, которая тебя бросила и, находясь за далекой границей, уклоняется от выполнения своего воинского долга.
Ой нет, Володенька, я никогда про тебя так не подумаю.
Я скорее помру, чем подумаю, что ты от чего-то можешь уклониться, мое далекое длинношеее. Я ведь знаю, как, сбычившись, всю жизнь ты лезешь напролом. Как трудно тебе от этого, а насколько труднее еще будет! Нет, уж чего-чего, а обтекаемости житейской в тебе нет ни на копейку, даже батя мой как-то, уже после того, как узнали мы про чуму, написал, что наш Владимир (он и по сей день пишет про тебя – наш)… так вот, что в общем ты человек нелегкой жизни и не слишком легкой судьбы.
А теперь хочешь знать, как я стала медработником?
Если хочешь, тогда сиди и слушай, что тебе, кстати, совершенно несвойственно. Ты ведь меня никогда не слушал, слушала тебя я. А если я пыталась поговорить, то ты так морщился, словно у тебя головная боль. Но даже это я в тебе любила, потому что знала – он имеет право морщиться, он значительно крупнее, своеобразнее тебя. Он тебе начальник!
Так вот слушай, начальник!
Я написала папе двадцать девять писем и оставила их в Москве (Пречистенка, Просвирин переулок) с тем, чтобы одна очень аккуратная тетечка посылала отцу на флот еженедельно по письму. Вся эта пачка имеет нумерацию, так что 29 недель Родион Мефодиевич будет спокоен за свою милую, любимую, единственную дочку.
И пошла в военкомат, где меня без всяких