В продолжение разговора с г-жой Криленко Степан Петрович несколько раз возвышал голос и от просьб переходил к упрекам и угрозам; но тогда Прасковья Семеновна совсем переставала отвечать и упорно смотрела в открытое на палисадник окно, не произнося ни одного слова до тех пор, пока Сербин не изменял тона речи. Наконец, он взял у окна стул, поставил его перед диваном против угла, в котором сидела Прасковья Семеновна, и, не садясь сам, а держась обеими руками за спинку стула, сказал:
– Полина, нужно нам покончить раз навсегда с этими несносными беспрерывными недоразумениями. Мое положение ясно, определенно. Ты знаешь, что я тебя люблю. Я тебе и сердце, и душу отдал. В тебе я нашел то, чего сердце желало и требовал ум. Мы понимаем друг друга. Мы можем жить одной мыслью. Русская струнка звучит и в тебе, как во мне. Мы одно и то же любим и одно и то же ненавидим. Расстаться с тобой я не могу, но не могу и помешать тебе расстаться со мною. Ты властна меня бросить, убить меня горем; но двух вещей ты меня сделать не заставишь. Я не могу оскорблять жены и дочери, и не дам повода наброшенную на меня тень перебрасывать на общее дело, в котором я участник. Вот, скажут, он, тот истинный «русский человек», который дорожит отцовскими преданиями, помнит старину, усердно воюет против всякой заморской гнили. Хорош он! Завел себе в доме любовницу и выжил из дому жену и дочь…
Прасковья Семеновна судорожно поднесла платок к глазам и снова заплакала.
– Благодарю вас, Степан Петрович, – возразила она прерывающимся голосом. – Если я имела несчастие вас полюбить и себя для вас скомпрометировать, то никак не ожидала, что вы меня когда-нибудь так грубо обзовете любовницей…
– Полина! –