Мир, как взятка, алеет потертостью от щеки. А война просыпается только – ей не к спеху. Если б мама сказала греку – не суйся в реку, может, и не завелись бы на дне рачки.
А бывает еще и так, что уже совсем. То есть перепись населению не грозит. Или чувствуешь – остается один санскрит. Или помнишь – останется лишь избыток тем.
Отведи мою душу, пожалуйста, отведи в наш последний, значит – первый период жизни. Извини, мне совсем не хочется быть капризной.
Отведи туда, где все еще позади.
Проза
Виталий Щигельский. Из жизни большого театраг. Санкт‑Петербург, Россия
…И шли Они по Пустыне,
и с собой у них были
театральные вешалки.
Ненаписанное Евангелие
– Дедушка Мороз, а Кощей больше не будет мешать нам встречать Новый год?
– Нет, Кролик, он убежал в черный лес.
– Дедушка, а вдруг он заблудится?
– Нет, Машенька. Он исправится!
Кролик и Машенька засмеялись с надрывом: первый, как кастрированный старый дяденька, вторая, как увидевшая мышь старая тетенька. В зале тоже засмеялись, захлопали и запукали от восторга. И, кажется, дали занавес.
Все это время я сидел за сценой на стуле и подавлял в себе позыв к рвоте. Роль, конечно, не главная, но за Кощея мне отслюнявят восемь сотен рублей. Не так много, но впереди еще четыре квартирника в роли Деда Мороза. Долги, по крайней мере, раздам. Я встаю и по стенке добираюсь до туалета. Блюю черно‑желтой желчью (значит, перед сном на автопилоте съел полпачки активированного угля). Промываю рот. Вытираюсь салфеткой. Стараюсь дышать неглубоко. Не отпускает.
Хлопает дверь и появляется Кролик – артист Соловьев – бывший мой однокурсник. В перерывах между мелкими аферами с артистами‑двойниками, он читает «Мцыри» в детских садах и распространяет билеты Театра кукол. Пока он хип‑хопом подергивается у писсуара, мне приходит в голову неоригинальная, но полезная мысль. Я превращаю ее в слова:
– Поздравляю, Серый. Гениальное перевоплощение.
– Не пи*ди, – ответил он. – Ты что говорил, когда я Эзопа играл в постановке Плешмана? Что тогда говорил?
– Не помню… – соврал я и блеванул еще раз.
– А я помню. Мудаком меня называл. Говорил, что и гримом не замазать во мне мудака.
– Брось, Серега, это белая зависть. Дай полтинник, через час получу и отдам.
– Вы мне смешны, – продекламировал Соловьев и, скрестив руки на груди, с гордостью уставился на себя в зеркало. – И вас колбасит.
– Ну и хрен с тобой, – я побрел к выходу, но Эзоп вдруг поддался.
– А вас, Штирлиц, я попрошу остаться.
Я выдохнул и повернул обратно: снисходительно улыбаясь, Соловьев вытащил из‑под кроличьего хвостика бутылку крепыша:
– Так и быть. У меня, между прочим, съемки после елок наклевываются.
Сколько знаю этого мудака, его постоянно куда‑нибудь приглашают. Дальше проб, правда, дело не заходит.
Первые