Я вспоминал Будапешт. Разгоряченный, залитый солнечным счастьем Дунай, как я с моей девушкой в обнимку выхожу к нему и ем мороженое, необычайно вкусное. Бьют фонтаны. Брызги доносятся до нас. Какая-то бабушка за нами покупает мороженое; имперское окаменелое нечто с колоннами и неземной красоты куполом глядит на меня; мост через Дунай, изящный, неимоверно большой, тянется куда-то в бесконечность; зеленые гигантские холмы на том берегу возвышаются силуэтами величественных соборов и замков.
Мы идем. Ищем прохлады.
От Дуная веет тень, водяная холодная блажь. Ветер дует в лицо, унося все хоть какие-нибудь темные мысли в даль, туда, где им место. Разве может быть им место здесь – в этом раю?!
Проезжает трамвайчик. Замечаем, что люди там сами кутят педали, и он едет. В трамвайчике стоит джазовая певица и поет. Ни одного фантика, ни одного окурка, ни одной пылинки (грязь здесь отсутствует как физическое явление). Вот памятник Шекспиру, изогнувшемуся в поклоне перед чем-то величественным – этой чистоте ли? Этой окаменелой красоте? Перед величием Дуная? Дунай течет полноводно, весело, с шумом. Он как бы создает горизонталь города, а холмы – вертикаль.
Какое же было счастье!
Я возвращаюсь взором в черно-белую парализованную (зачеркиваю), онемевшую (так!) реальность – кровать, телевизор, работающий кондиционер и опухоль.
Я закрываю глаза и переношусь туда, где не может быть опухолей, где все счастливы на пленке моей памяти, которую я просматриваю только в особых случаях, чтобы она не состарилась. Будапешт! Как ты прекрасен! Окаменевший сон, мираж! Унеси меня, если можешь! Ты ведь всемогущ! Унеси от этой реальности! Этого не может быть! Как у меня, у самого лучшего и талантливого в мире, может быть опухоль мозга?! Это все страшный сон! А ты реальность. Ответь мне.
Я опять открываю глаза. Обои. Ветер с Дуная, кажется, еще на меня дует, но постепенно стихает. Все отступает. Остается только жаркое чувство счастья. Тикают часы. Тик-так-тик-так. Что будет завтра?
«Я был счастлив три минуты», – записывает Лев Толстой в дневнике.
И я. Три минуты абсолютного счастья.
Это воспоминание как-то согревает меня, я в него кутаюсь, чувствую вкус мороженого, шум волн, звон колоколов…
Почему я это вспоминаю? Не знаю. Просто если это мое воспоминание со мной, то и жизнь не кончена? Как-то так. Оно во мне. Живет себе помаленьку. Лишь, когда нужно, подмигнет солнечным зайчиком и уползет дунайской блестящей ящеркой.
Еще я вспоминал Париж.
Второе мое абсолютное счастье.
Мы поднимались на Эйфелеву башню. Сумерки. Поразительно, весь Париж мигает. «А! Потому что все фотографируют Эйфелеву башню!» – смекнул Штирлиц! В самом деле, тысячи святящихся вспышек мигали нам. Я поднимаюсь со своей девушкой. Ноги, тренированные многомильными прогулками по Парижу, не устают. Сумерки превращаются постепенно в прозрачную пелену, а она – в темноту. Вот, наконец, смотровая площадка – все видно: и Сакре-Кер,