– Но разве Бог – человек?
– Человек, – не смущаясь, пробормотал кантор. – Единственный и настоящий.
– А мы?
– Мы? Мы – домашние животные: коровы, козы, собаки. Сидим в конуре, звякаем цепями, жуем в стойлах сено и радуемся, когда нас одарят лишней охапкой. Мендель Пекелис сколько сена тебе подбросил?
– Мендель Пекелис заплатил мне овсом.
– Ты парень – не промах, – рассмеялся Шнеер, и легкий ветерок восхищения взъерошил тучку его мохнатых бровей. Только сейчас Эзра заметил, сколько у него морщин – на лбу, на скулах, на высохших руках, – он словно весь был обнесен реденьким частоколом.
– У меня есть к тебе предложение, – сказал Шнеер.
– Но вы же совсем меня не знаете, – промолвил Эзра и снова глянул в окно, за которым под желтым ливнем расхаживала Данута.
– А что я должен о тебе знать? Мы все равно друг о друге ничего не знаем, кроме того, что родились и, когда придет наш час, умрем. Разве ты можешь к этому что-нибудь добавить?
– Нет, – сказал Эзра.
– Я – кантор, – теперь и Шнеер отпил из своей кружки. – Я должен слышать, а не знать. У тебя не голос, а ветвь саронского винограда, которую подтачивают черви. Я берусь их вывести, и все синагоги Литвы и Польши будут наперебой приглашать тебя и платить не овсом, а чистым золотом.
– Поздно, реб Шнеер.
– Что значит поздно? Я в молодости тоже харкал кровью, а вот же дожил до глубокой старости. Я в молодости тоже волочился за христианками, а ведь вот – остался евреем. Почему? Потому, что не базарные песенки распевал, а молитвы. Молитвы лечат, как парное молоко, поверь мне.
– Да, но я же не один.
– Что значит – не один?
– Ни в одной синагоге Литвы и Польши не станут слушать меня, узнав, что я… ну, что она – полька… – сказал Эзра и снова глянул в окно.
Данута перебрасывала котомку из одной руки в другую и делала ему какие-то знаки губами: мол, кончай, сколько можно разговаривать. Эзру уже самого тяготило краснобайство Шнеера. Он все равно не бросит свои скитания, не предпочтет сытую оседлость своим голодным странствиям, не будет распевать молитвы. Толпе нужны не молитвы. Толпе нужны грубые и ясные слова. Его, Эзру, манят площади, трактиры, он любит будоражить народ, науськивать, подстрекать против гонителей и лихоимцев. Эзра мечтает не обо всех синагогах Литвы и Польши, а о своем театре с крышей и сценой, с актерами и зрителями, с хлопками и криками восторга. Однажды он был в таком театре в Вильно. Он попросился бы туда, но кто его с таким акцентом примет? А еврейских театров нигде нет – ни в Варшаве, ни в Петербурге, ни в Киеве. Играют по-русски, по-немецки, по-фински, но только не по-еврейски. Запрещено! Хорошо еще, по-еврейски можно молиться. Молиться и проклинать.
– У меня тоже была жена, да будет ей хоть в раю сладко.
Шнеер зашагал по комнате, подошел к окну, протер стекла, чтобы получше разглядеть Дануту.
– А ты… ты что – не мог найти другую?
– Не мог, – отрезал Эзра. –