Увидев руины, она вскрикнула, как ночная птица, и, подавив в себе крик, прорычала:
– Что это? Кто это?
Иаков не стал ей рассказывать ни про шайку «старателей», решивших пустить еврейские камни в строительное дело, ни про то, как сам едва уцелел, прикинувшись их братом-литовцем, промышляющим тем же воровством, а пытался усмирить ее гнев вопросами. Помнит ли она фамилии тех, кто под этими остатками казненных надгробий лежит, и, может, если она вспомнит, записать их чернилами в завалявшуюся в избе конторскую книгу?
Данута-Гадасса не сводила выжженных ненавистью глаз с руин, вытирала их краем шерстяной шали, странно и грозно икала.
– Не помню, не помню, не помню, – повторяла как заведенная. – Вон там… под той елью, по-моему, лежал отец доктора Пакельчика, который лечил в Мишкине всех, кроме мертвых. А там, на склоне, под серым валуном покоился вроде бы отец Прыщавого Семена – корчмарь Ешуа Мандель…
И снова:
– Точно, Иаков, не помню, хоть убей, не помню. Хорошо еще, что деда Эфраима не тронули.
Она вдруг возвела руки к небу:
– Господи! Может, Ты помнишь? Ты же все на этом свете помнишь!
«Пом-нишь, – откликнулось эхо. – …нишь… нишь…»
– Господи! Великий Боже! Неужели Ты оглох и ослеп? Господи, что же будет с живыми, если Ты, Всемогущий и Милосердный, не можешь защитить мертвых?!
Над кладбищем зажглись первые звезды, и в их призрачном свете вечернее небо казалось огромным и нерушимым надгробием.
Пране
Сразу же после крещения Элишевы и отъезда в Мишкине ксендза-настоятеля неожиданно слегла хозяйка хутора Пране. Ничто вроде бы не предвещало беды – Пране спокойно стояла у горящей плиты и нарезала ломтиками картофель для жарки, как вдруг выронила нож, покачнулась и осела на пол. Из кухни сначала донесся странный и глухой хлопок, какой можно услышать на мельнице, когда из телеги перед обмолотом вываливают на весы мешок с отборным зерном; вскоре за этим звуком раздался протяжный и жалобный стон. Элишева прислушалась и, когда стон с новой силой повторился, бросилась из горницы на кухню. Увидев на полу дородную Пране, уронившую голову на грудь, опустилась рядом с ней на колени и начала приводить ее в чувство – тормошить, легонько шлепать ладошкой по бескровным щекам, но Пране не двигалась, не открывала глаза. Тогда Элишева встала и попыталась ее приподнять. Но та, не переставая глухо постанывать, вцепилась в руку еврейки (так за глаза Пране называла Элишеву и после ее крещения) и стала всей своей тяжестью тянуть перепуганную батрачку вниз. Отчаявшись в одиночку помочь Пране, Элишева выбежала на крыльцо и на весь двор заорала:
– Хозяин! Хозяин! Сюда!..
– Чего раскудахталась? – осведомился Ломсаргис, который возле конюшни старательно чистил скребком лоснящийся круп своей любимицы – вороной кобылицы Стасите. Он чистил ее каждый день, аккуратно вычесывая из хвоста колючки