Пробираясь в полдень к выходу по окровавленному, стонущему коридору мимо новичков, я никак не мог побороть в себе тяжелого чувства, в котором смешивались и жалость, и стыд, и раскаяние. В то время, корил я себя, как на моих глазах кто-то из этих ребят истекает кровью, я, не раненный, уже почти здоровый, валяюсь, как барин, в чистой постели и, лакомясь урюком или дыней, спокойно поглядываю в потолок, где огромный паук, черной свастикой повисший над моей головой, упоенно ткет свою ловчую паутину.
Спеша на прогулку или на свиданье с мамой под айвовыми деревьями, я старался ни на минутку не задерживаться в коридоре – зажмуривался и быстро пробегал по нему, как побитая за какую-нибудь пакость дворняга. И не потому, что боялся их залитых отчаянием, почти остекленевших взглядов, не потому, что для меня в новинку были кровь, стоны и хрипы (в хозяйстве Лазаря Моисеевича я за месяц повидал и наслушался всякого – пожалуй, на всю жизнь хватит), а потому, что новенькие могли уличить меня в том, в чем я не был перед ними виноват. Разве это я их послал на фронт? Разве это я в них палил из пушек и орудий? Скажи Лазарь Моисеевич слово – и я, не мешкая, уступлю кому-нибудь из них свою койку, и пусть скорей выздоравливает, а я побегу на кухню к маме, возьму ее за руку и – на развилку, туда, где узкая колея ныряет в степь, как очковая змея в нору за мышью-полевкой или тушканчиком. До дому такую даль можно с мамой и на своих двоих одолеть.
Томился от соседства новеньких и мой верный собеседник – Мухтар.
– Пора нам, Гриша, отсюда убираться. Побыли, и ладно. Перед ребятами совестно, – сказал он, с трудом пробравшись на костылях по коридору и примостившись рядом на лавочке. – Свалены, куда попало. Как мертвецы. Как только Лазарь возвратится из округа, попрошу, чтобы выписал. Доберусь до родной Арыси, откуда призывался, снимусь по инвалидности с учета, и будь что будет… – Он помолчал, похлопал себя по обрубку и спросил: – Мамку ждешь?
– Да.
Кроме Мухтара и Нуделя, ни одна живая душа в госпитале не знала о нашей тайне. Как я ни бился над разгадкой того, почему мой заступник и целитель – Лазарь Моисеевич строго-настрого запретил говорить, что это моя мама и что она еврейка, ответа на свой колючий вопрос я так и не нашел. В самом деле – где это слыхано, чтобы еврей, к тому же главный начальник, запрещал такое другому еврею.
– Так надо, – сказала мама. В отличие от меня она не задумывалась над причинами запрета. Запретил так запретил. Начальству виднее. Мало ли чего в жизни запрещается делать. Порой запрещают жить – нельзя, и все, а человек вопреки всем запретам живет. Главным для нее было то, что Нудель не выгнал ее, разрешил остаться и видеться с сыном. Она, безрассудная, даже помышляла о том, чтобы