– Все евреи в местечке наши дети.
– Нет, Ури, нет. Когда мы умрем, некому будет закрыть нам глаза.
Но он стоял на своем. Любовь к Богу ни с кем нельзя делить, даже с детьми, даже с женой. Что такое дети, что такое жена, если не корысть? А там, где корысть, там нет веры.
Разве он приехал сюда, чтобы наплодить кучу детей и возиться с ними? У него была другая, более возвышенная и важная цель. Бог еще в ешиботе вложил ему в уста свое слово и призвал для спасения заблудших душ всех, кто погряз в корысти, равнодушии и унизительном раболепии. С каждым годом умножалось число евреев, изменивших языку и закону своих отцов и праотцов, принявших православие и католичество и получивших взамен за свою веру благосклонность городовых и жандармов. Рабби Ури забрался в эту глухомань, в эту дыру только для того, чтобы удержать их от этого пагубного соблазна. Народ, как он ни мал, как ни слаб и беззащитен, не может быть отчимом для своих сыновей. Велико море, но люди и птицы не из него пьют, а из рек и речушек. Что бы было, если бы в один прекрасный день их взяли да осушили?
Рабби Ури, конечно, мог остаться в Вильно. Останься он там, в своем родном городе, глядишь, и стал бы главным раввином Ерушалаима да Лита – Иерусалима Литвы. Но он помышлял не о славе и почестях, а о благе своей паствы. До его приезда в местечке не было ни молельни, ни кладбища. Покойников – какое кощунство! – возили в Мишкине, и молился каждый где попало, а то и вовсе забывал про молитву. Это он, рабби Ури, открыл в местечке молельню. Это он основал кладбище.
– Ты бы лучше о потомстве подумал, – поругивала его Рахель. – Когда нас будет столько, сколько звезд на небе, нам ничего не будет страшно. Посмотри, сколько на свете русских или китайцев. Рожать, Ури, надо, рожать.
Но он только отнекивался.
– Если у нас не будет ребенка, я уеду в Вильно.
Она забеременела в сорок лет, но родила мертвого, и необрезанного мальчика похоронили не в Мишкине, а в том местечке, где через пять лет раскинулось местечковое кладбище. Сыну рабби Ури суждено было положить ему начало.
– Видишь, – только и сказал он жене, когда они вернулись с поля, и она так и не поняла, скорбит он или радуется.
Рабби Ури еще долго мучило то, что первым на новом кладбище зарыли необрезанного. Он ждал от Бога мести, но Бог отомстил не ему, а Рахели. Она тогда чуть не рехнулась, почти год ни с кем не разговаривала, ходила по дому как привидение, купила у литовца деревянную люльку, повесила посреди избы и день-деньской раскачивала, пока он, рабби Ури, плыл со своими учениками по бездонному морю Торы.
– Рахель, – умолял он ее.
Но она молчала и не отходила от зыбки. Иногда Рахель вскакивала среди ночи, бросалась в одной сорочке к люльке и как безумная повторяла:
– Опять мы мокрые… опять мы мокрые.
Или пела колыбельную, которую сама же сочинила:
Спи, усни, красавец мой,
Глазки черные закрой.
Тогда, в том страшном и далеком году, рабби Ури впервые рассердился