Я не хочу хоронить его улицы и переулки – узенькие, как веревки, на которых веками сушилось еврейское белье, – я развешиваю на них свою горечь и печаль; я не хочу хоронить его черепичные крыши, по которым кошки расхаживали, как ангелы, и ангелы – как кошки; я поднимаюсь на верхотуру и мурлыкаю о своей любви к этому небу, к этой луне, которая светила многим поколениям моих братьев и сестёр; я не хочу хоронить его мостовые, где каждый булыжник подобен обломку Моисеевой скрижали – я вмуровываю в них свой памятный камень, который будет жечь каждую стопу и напоминать о Резне, о гибели тысяч и тысяч ни в чем не повинных жизней.
Я не хочу хоронить Большую Синагогу – я всегда буду молиться в ней, и, пока я буду молиться, никто не сотрет ее с лица земли, ибо лицо земли – это мое и твое лицо.
Я не хочу хоронить свои сны.
Кто говорит, что они рассеиваются с первыми лучами солнца? Они – единственное солнце для тех, кто потерял то, что любил.
Свечи на ветру
роман
Оле – жене и другу
Часть первая
Птицы над кладбищем
– Поедешь, Даниил, со мной в город, – сказала бабушка, и сердце мое возликовало. Кажется, в тот день я наконец-то уразумел, зачем оно вообще дано человеку. Ну конечно же для радости. Руки, они даны для того, чтобы работать и есть, ноги – чтобы ходить на рынок, в лавку и молельню, голова – чтобы запоминать молитвы и всякие премудрости, рот – чтобы заставлять друг друга что-то делать и изрыгать проклятия, а сердце Господь Бог даровал каждому для радости. Для чего же еще?
– А что мы там будем делать? – спросил я тихо, не глядя на бабушку, потому что боялся обозлить ее своей радостью. Бабушка никогда сама не радовалась и не очень жаловала тех, кто радовался чаще, чем она. «Человек, Даниил, – поучала старуха, – приходит в мир для страданий. Кто не страдает, тот не человек».
Бабушка, конечно, хватила через край. Я, например, не страдал и тем не менее был не птицей, не собакой, а человеком. Правда, однажды – шел мне в ту пору шестой год – я испытал нечто похожее на то, о чем с таким неистовством говорила бабушка. Но страдание мое длилось недолго – день или два. Я был уверен, что мама просто притворилась мертвой, чтобы только ее унесли из бабушкиного дома, – уж очень они ссорились из-за каждой мелочи, в особенности из-за меня, хотя я, как и всё в доме, кроме самой бабушки, тоже был мелочью, упрямой и непослушной. День или два я верил, что мама одумается и вернется. Но она так и не одумалась.
Когда я подрос, то чуть ли не каждое утро прибегал на кладбище и поверял матери все свои тайны. Иногда ко мне подходил одноногий могильщик, трепал меня кривой, заскорузлой, как корень, рукой по волосам и с какой-то мрачной таинственностью приговаривал:
– Такие вот, Даниил, делишки…
Могильщик когда-то был солдатом, воевал против японского царя и потерял на войне волосы и ногу. Но он как будто не жалел о том и всех в местечке уверял, что так даже лучше, всему телу облегчение, только вот беда – за ботинки