Эпиграф
О нас и о Родине
Проплываем океаны,
Бороздим материки
И несём в чужие страны
Чувство русское тоски.
И никак понять не можем,
Что в сочувствии чужом
Только раны мы тревожим,
А покоя не найдём.
И пора уже сознаться,
Что напрасен дальний путь,
Что довольно улыбаться,
Извиняться как-нибудь.
Что пора остановиться,
Как-то где-то отдохнуть
И спокойно согласиться,
Что былого не вернуть.
И ещё понять беззлобно,
Что свою, пусть злую, мать
Всё же как-то неудобно
Вечно в обществе ругать.
А она цветёт и зреет,
Возрождённая в Огне,
И простит и пожалеет
И о вас и обо мне!..
Александр Вертинский
май 1935. Калифорния
Часть первая
Глава первая
Все началось с того судьбоносного концерта в московской консерватории, на который мы с Машей пошли – как это ни кажется странным, почти невозможно странным теперь! – против собственной воли. Нас вынудили к тому наши общие друзья: Леша, один из самых молодых архитекторов, которых мне доводилось встречать, и его подруга, во всем чрезмерная, неумолкающая, но все же хорошенькая и добрая, светловолосая и голубоглазая Валя.
Дело в том, что Маша питала необыкновенную страсть ко всем новейшим столичным спектаклям и постановкам и, хуже того, вбила себе в голову навязчивую мысль о том, что страсть эту жизненно необходимо внедрить в сердца всех людей из своего окружения, и конечно же, в первую очередь – в мое. Поначалу я не сопротивлялся, несправедливо полагая, что просто не достиг культурного уровня Маши и не взрастил в себе способность ценить все то прекрасное, что ценила она, и что множественные походы по злачным местам искусств Москвы эту самую способность мне привьют. Но уже после второго или третьего посещения и мучительного созерцания новейших черт «прекрасного» подозрения, как побеги, стали неумолимо быстро пробиваться в моем культурно неокрепшем сознании. Поэтому уже в следующий раз меня сопровождали на эти чуждые мне по духу представления Леша и Валя. Они-то и подтвердили чудовищную догадку: Маша не обладала ни единой, даже самой крошечной толикой вкуса.
Это была на редкость миловидная девушка с мальчиковым, как у модели, лицом, густыми бровями и широкими скулами. Но она же была на редкость пустая! Маша, подобно мотыльку, летела на все яркое и притягательное и не считала нужным искать смысл за манящими ее вспышками света. Самое пошлое, самое бездарное, много раз повторенное прежде, но по-новому воспроизведенное в изувеченном, оболганном, обруганном, измазанном в тошнотворной грязи виде, влекло ее. При том я во многом хотел согласиться с ней, мне нравилась критика действующей власти и обывателей в целом, которая всегда сквозила в столичных постановках, но не в таком неоправданно уродливом изображении: оно лишь отвращало меня от замысла сценариста, того самого замысла, который в глубине души я поддерживал.
Как же тогда нас угораздило попасть на совершенно классический концерт, спросите вы? Ведь Маша никогда не повела бы нас в подобное заведение. Совершенно верно! Но так сложилось, что насмешница Валя, бойкая, прямолинейная, часто бестактная, в отместку ли, в шутку ли купила билеты на всех нас – в консерваторию, вероятно, чтобы отплатить Маше за спектакли раскрученных сценаристов и режиссеров Кузнечикова и Медянникова, доставившие всем нам недавно почти телесную, неподдающуюся никаким описаниям боль.
На что она рассчитывала: в наказание за осквернение своего духовного вкуса замучить Машу до смерти классической музыкой или попросту показать ей истинное, чистое, пусть и слишком сложное, недоступное самой Вале лицо искусства – почти сразу же вопрос этот оказался не важен для меня, ведь все домыслы и насмешки, свойственны юности (а мы были еще так молоды!) были сметены потрясающими событиями вечера.
Перед зданием нас приветствовал бронзовый Петр Ильич Чайковский, навсегда застывший во вдохновенном состоянии; левая рука его парила в воздухе как живая, тонкие пальцы перебирали невидимые струны, будто цепляясь за