Она резко стукнула Фому по груди колпаком, оглянулась на мать и, глядя ей в глаза, ясно дала понять, что, если та согласится на застолье с хмельным, она уйдёт и оставит её. Досадливо, почти крича, Ася произнесла:
– Ну-у-у, мы ж сговорились, ма!
– Ты, Фома, ступай к Ефросинье, поминки тамо. Мы нагоним, – уставшим, болезненным голосом еле выговорила Дуня, но прозвучало это твердо, поставив точку в неприятном разговоре.
– Вырастили на свою голову храмотную! Токмо нечистых тешить. Смотри, девка! Бабам от заумия одна бяда, – дед погрозил пальцем, нахлобучил шапку и, ворча, поковылял вниз к селению.
– Золотце мое, уговорились. Я слово не нарушу, не шуми токмо. Хатку окурить бы дымком можжевельника, Бабуня завсегда так делала. Энто мы, как Митрофановна преставилась… – Дуняша предалась было воспоминаниям, но вовремя осеклась – дочь запретила жить памятью о прошлом, – для нас энто, Ася. Нам с тобой зело добре почивать будет. На улице ужо морозно, бабы, небось, печь истопили, вот и пожечь бы веток.
– Окурим, помолимся, опосля к тетке Ефросинье пошагаем, – чуть смягчившись, буркнула Анисия.
– Ты ступай к ним без меня, а я, как доплетусь до избы, прилягу. Под ребрами давит, невмоготу, силенки сдают, не утерпеть. Токмо не засиживайся, мне тебе след важное изъяснить. Пришло время, – тяжко выдохнула, – пора, – оглянулась на погост, осенила себя крестным знамением, еле слышно зарыдав, задержалась в низком поклоне.
Перед святыми иконами мерно покачивалась зажженная лампадка, источая благоухание. В доме было тихо, на редкость чисто и покойно. Мать шептала псалом. Ася, не засиживаясь у тетки, наскоро вернулась домой, у порога стряхнула снег, скинула чоботы и, чтоб не сбивать мать, тихонько присела на лавку у печки, вслушиваясь.
Дуняша молилась, лежа на постели:
– Яко на Мя упова, и избавлю и: покрыю и, яко позна имя Мое. Воззовет ко Мне, и услышу eго: с ним есмь в скорби, изму eго и прославлю eго, долготою дний исполню eго и явлю eму спасение Мое[2], – закончив, Дуняша кивком позвала дочь.
Дуняша и не помнила, с какого времени пустила свою жизнь по склону вниз, да так безвозвратно, что остановить было уже не в ее или чьих-то силах. Заполняя пустоту в душе показным весельем, увлеклась не на шутку. Загулы стали часты, с каждым разом теряя способность сопротивляться недугу, стала гневливой, а со временем и вовсе безвольной. Ее не пугала смерть, ее пугала жизнь. Жизнь без самого первостепенного человека в ее судьбе. Без стоящего надежного мужика, того, кто был с ней и ласков, и приветлив, кто с первой встречи только и делал, что заботился о ней. Она отвечала ему тем же – нежностью и верностью. Замечая в глазах близких укор и порицание, паки пуще злилась – как не поймут, что тошно мне, нет боле того, кто может возродить ее, и во всей земле на этом белом свете нет боле никого и ничего, что могло бы хоть на малость порадовать. Дочурка Ася? Она как раз-таки самое мучительное тыкание о былой доброй жизни с Воруюшкой, вся в него. Что она,