полярной зимой; в этом письме, кроме пустой болтовни, не было решительно ничего. Затем я получил еще одно такое же письмо, и больше ни звука, ни намека о прежнем, о том поцелуе у этажерки. Я поджидал третьего письма, более теплого и искреннего, и не дождался никакого. Тогда я послал ей всего две строки: «Перевожусь в Олонецкую губернию, к медведям, лесничим», и вскоре после этого письма я уже сидел с моим дурковатым Карпеем в Олонецких дебрях. Петербург стал для меня невыносим. Ведь я же прекрасно понимал, какую роль я только что сыграл там. Ведь ей был нужен этот перевод затем, чтобы быть поближе к нему, к своему возлюбленному. И я любезно устроил ей это. Зачем же я ей теперь? Что ей во мне? Я не имел права сердиться на нее; я это сознавал прекрасно. Ведь я же считал за козявку ее мужа, так почему же она не могла принять за козявку меня? И она воспользовалась мной как козявкой. Вот и все. Тут сердиться было не на что, да я и не сердился, мне только было очень тяжело, почему я и уехал к медведям и стал караулить никому ненужный лес. Впрочем, своим местожительством я был от души доволен. Петербургом тут и не пахло, а это все, что мне было нужно. Мне хотелось переболеть в одиночку.