Как удивился барон, узнав, что он, исчадие подземелья Правды, умеет писать. Сам-то рыцарь наверняка едва мог нацарапать пером хотя бы имя. Вероятно, свое баронское имя он лучше вычерчивал, махая мечом. Для этого он родился. От этого он, скорее всего, и умрет. Если, конечно, не свернет себе шею на крутых ступенях родного замка после непомерных возлияний. А то и просто свалится с коня и разобьет голову об острый камень.
Мужчина глубоко вздохнул и перевернулся на правый бок.
И сдался ему этот молодой рыцарь. Да, он хозяин. И в худшем случае еще на три года. Но ведь это всего три года. Что же не дает покоя бывшему служителю епископского подземелья Правды? Что заставляет вновь и вновь обращаться мыслями к тому, что происходит на первом этаже, в каминном зале?
Уже не слышится пение дочери бюргермейстера. Оно было коротким, слишком коротким. Да и что рыцарского мог услышать в балладе барон, когда от вина разгорелась кровь? Вино, ясное дело, спеленало и сжало мозг, расшатало колокол сердца и разбухло скотским желанием вздрагивающего фаллоса.
Наверное, молодой рыцарь пытается в словах выразить свое мужское восхищение юной городской прелестницей. Может, он даже попробовал сложить несколько строк чего-то похожего на любовный стих. Но при этом он крепко прижимает к себе молчаливо отбивающуюся девушку, чтобы широко открытым ртом, извергающим алкогольный перегар и гусиный жир, впиться в нежные девичьи губы.
Молодой рыцарь, оказавшись в рубиновом плену винного счастья, уже мчится на коне желания, надеясь достигнуть наивысшего блаженства…
Только вот девушка никак не готова осчастливить молодого рыцаря. Пьяное упорство и стремление к откровенному насилию привели к тому, что он пренебрег разумным диалогом и перешел ту границу, когда слова уже не могут ничем помочь. И поэтому следует кричать. Да, кричать, звать на помощь…
Мужчина накрыл широченными ладонями свое уродливое лицо и громко застонал. Ему ясно припомнилось каждое мгновение того наваждения, когда дьявол вселился в него самого и он этими же самыми ладонями обхватил совсем еще детскую головку едва созревшей девочки.
Казалось, это было всего лишь вчера и дразнящий запах волос девочки по-прежнему щекочет его звериные ноздри, хотя прошло более десяти лет. Казалось, что стоит ему отнять от лица ладони, и он сразу же увидит ее огромные серо-голубые глаза, застывшие льдинками ужаса и животного страха. Они такими и останутся в течение всего времени, когда он, порыкивая и постанывая, будет полоска за полоской срывать с ее хрупкого тельца заношенное селянское платье. Когда попытается ласкать нитками своих губ ее едва приподнявшиеся холмики грудей с мальчишечьими сосками, но только вместо этого вопьется в них зубами и сдавит до крика.
Это был не взывающий крик о помощи. Это был крик боли. Боли нестерпимой и неизбежной. Так кричит душа, пытающаяся защитить свою оболочку, этот греховный сосуд и временное свое хранилище. Эту человеческую