Леонид Георгиевич открыл калитку и, еще не зная, куда он направится, вышел на улицу. Солнце светило сдержанно и мягко, листва на тополях казалась прозрачной и отсвечивала тонким лаком позолоты. Деревушка, представлявшая собой одну длинную улицу, обозначенную двумя рядами тополей, невысоких фруктовых деревьев и кустарников, грудью напирающих на низкие заборы, – в эти часы была особенно безлюдной. Зелень скрывала деревянные дома с пестрой раскраской ставен и затейливой резьбой оконных наличников.
Застегнув пуговицу перекрутившегося пояска толстовки из тонкой серой парусины, Леонид Георгиевич, не торопясь, направился дальше. Незаметно для самого себя он очутился в поле. «Поле, поле, кто тебя усеял белыми костями… или – «белыми костьми»? Эх, старость, видать… Учим, живем, забываем… За всю жизнь так и ничего по существу не успеваем себе открыть, уточнить… Даже из того, что другим открылось… Что же ты такое, жизнь? И в чем твой смысл сокровенный?» Странно, хоть мысли были старческими, Леонид Георгиевич не чувствовал ни печали, ни уныния. Шел, улыбался, не сознавая, что – улыбается…
Широкий равнинный простор цветущих лугов с темневшими островками кустарников, простирался впереди – насколько хватало глаз. Четко вырисовывалась почти прямая линия горизонта. Только слева, вдали, на фоне светло-голубого неба, как игрушечный, поднимался на склон товарный поезд. «Ну, вот и цивилизация! А то – поле, поле…»
Леонид Георгиевич был горожанином и его волновали и луга, и широко распахнутое над ними просторное небо в легких курчавых облаках. Бодрый, по-юношески прямой, шагал он вперед, широко выбрасывая свои длинные ноги в коротких и узеньких – трубочками – белых брюках. Своей старомодной тростью отбивал он ритм размеренных шагов. В конструкторском его все звали – «дед». Он не обижался. Если бы он и вправду был дряхлым дедом, вряд ли его так величали…
У ближайшего холма, среди кустарников, голубоватым серебром неожиданно вспыхнула и скрылась, как будто озоровала и, наконец, снова показалась небольшая речушка. Леонид Георгиевич пошел вдоль низкого берега по течению, изредка, как мальчишка, задевая палкой невысокие кусты орешника. Вода тихо перекатывалась, казалась неподвижной там, где берега были ровные. Дальше речушка змеилась, извивалась, и, наконец, словно вырвавшись из плена, шумно зазвенела струями, легко побежала по склону, разбиваясь о желто-зеленые от водорослей камни.
Речушка и привела Леонида Георгиевича к разрушенной мельнице. На выцветшем от дождя и ветра срубе смутно темнела надпись, когда-то броско сделанная дегтем: «Смерть немецким оккупантам!» «Сохранилась, – надо же!» – удивился Леонид Георгиевич. Мельничное колесо, неподвижное и замшелое, потеряло круглые очертания; все в косицах ржавой тины внизу, смотрело оно на Леонида Георгиевича, как ему казалось, хмуро и укоризненно, как бы жаловалось: «Сколько лет трудилось, служило людям… Теперь