– Тогда тебе следовало просто отказаться от ремонта. Мы могли бы довольствоваться тем, что было.
– Я бы мог, – сказал Оливер. – Но ты – нет. Я бы ни за что тебе не позволил.
– Ох, прости меня! Я не понимала. Я так дорого тебе обхожусь.
– Мне сдается, это я тебе дорого обхожусь. Сколько ты потратила на эти билеты?
– Не скажу.
Они смотрели друг на друга почти сердито. Она простила ему все, кроме молчания. Одно объясняющее слово – и она была бы избавлена от всех сомнений в нем. Но о том, чтобы позволить ему возместить ей трату, и речи не могло быть. Не всем тяготам ложиться на его плечи. Он глядел на нее в упор, в глазах все еще было упрямство. Она хотела взять его и потрясти.
– Ну какой же ты… Ну почему ты мне не сообщил?
Она увидела, как его брови пошли вверх. Глаза, как всякий раз, когда он улыбался, превратились в выгнутые кверху серпики. Несмотря на молодость, от уголков его глаз веерами шли глубокие морщинки, из‑за чего все время казалось, что он начинает улыбаться. А сейчас он и правда улыбался. Не собирался дальше хмуриться. Они оставили размолвку позади.
– Я боялся, ты проявишь благоразумие, – сказал он. – Не мог вынести мысль, что вот, все тут для тебя готово, а ты не приезжаешь.
Ужин состоял всего-навсего из хлеба с маслом, чая из самовара Огасты и последней плитки шоколада. (О связующая сладость! Думаешь ли ты обо мне, милая нью-йоркская подруга, как я думаю о тебе? Ведомо ли тебе, как я счастлива, как решительно настроена быть счастливой? Говорила же тебе: он знает, как обо мне позаботиться!) Пес лежал на веранде у их ног. Над продолговатой горой серебристым гребнем стоял туман, в небе бледная голубизна переходила в стальную серость, а затем оно медленно зарумянилось, приобретая цвет спелого персика. Деревья вдоль вершины – секвойи, сказал Оливер, – вспыхнули на минуту-другую и сделались черные. На востоке, где гора круто шла вниз, долина курилась пылью, вначале красной, затем розовой, затем пурпурной, затем лиловой, затем серой и наконец, бархатно-черной. Из дома, осторожная и тихая, вышла Лиззи, взяла поднос, пожелала им доброй ночи и ушла обратно. Они сидели в гамаке вплотную, взявшись за руки.
– Не верится, что это я, – сказал Оливер.
– Ты, душа моя, не должен в этом сомневаться.
– “Ты, душа моя”? – переспросил он. – Ну, теперь я знаю, что мы семья[40].
По ней – от бедер до плеч – пробежала дрожь. Он тут же озаботился:
– Холодно?
– Нет, это, наверно, от счастья.
– Я принесу одеяло. Или вернемся в дом?
– Нет, тут красиво.
Он принес одеяло и укутал ее в гамаке, как в шезлонге. Потом сел рядом на пол и закурил свою трубку. Далеко внизу, словно звезды в небе, начали загораться огни: один, другой, много.
– Как будто сидишь в печи, она греется, и ты смотришь, как поджаривается и лопается кукуруза, – сказала Сюзан.
Немного погодя она вскинула руку.
– Послушай!
Вкрадчивый ветерок принес неровный, исчезающий звук, музыку, то слышную, то неслышную: кто‑то наверху, в мексиканском