Глотка хрипела:
– Я… худо мне… сестрица…
Видел, как поднялась под серым штапелем, под белым холодным сестринским фартуком ее грудь. Она выпрямилась и вольно развела в стороны плечи, странно мощные, будто не девичьи, а бабьи, – так бабы распрямляются, устав махать косой, на жарком сенокосе.
– Лежите спокойно, солдат. Я сейчас.
Зацокали каблуки. Он умалишенно считал про себя этот дальний, бальный цокот: раз, два, три, четыре, пять.
Приблизилась. В руке держала кружку за железное ухо.
Легко, невесомо присела на край его койки. И по нему полился пот, по всему телу, и терял чувство тела от слабости, стыда, блаженства.
Сестра поднесла кружку к его рту.
– Пейте… – так нежно сказала, будто бы губами – ржавую иголку из его губы вынула.
Подвела другую руку ему под затылок. Он чуял жар девичьей ладони. Кровь его дико и гулко стучала в обласканном затылке. Дышал, как загнанный конь. Сестринская ладонь чуть приподняла от подушки его железную, тяжкую голову, и он мог раскрыть рот и пить. Глотать – мог.
И глотал. Вода отдавала железом и железнодорожной гарью, была сначала чуть теплая, а на дне кружки, когда допивал, – ледяная.
Застонал, надавил затылком ей на ладонь. Она так же осторожно уложила его голову на подушку. Всматривалась в него. Столько жалости и нежности он никогда не видал ни на чьем живом лице.
– Полегче вам?
Он ловил глазами ее глаза.
Вот сейчас уйдет. Встанет и уйдет.
– Да… благодарствую… водичка…
Она не расслышала, наклонилась к нему опять.
– Что?
– Знатная…
Два их лица изливали тепло друг на друга: он на нее – сумасшедшее, она не него – спокойное, ясное. Приблизились еще. Лямин увидал хорошо, ясно: у нее синие глаза. Не голубые, как небо в ясный день, а именно что синие: густая синева, мощная, почти грозовая. И такие большие, как два чайных блюдца. А ресницы странным, старым золотом поблескивают. Ну точно чаинки.
«Китай… Восток… дворянка, знать… блюдца, мать их, синий фарфор дулевский…»
Мысли в железной чашке черепа кто-то громадный, насмешливый размешивал золоченой ложечкой.
Поймал ее улыбку губами. Слишком близко вспорхнула, легко изловить.
Оба одновременно усмехнулись. Она – радостно: раненому полегчало! – он – ядовито: над собой, немощным, безумным.
– Ну вот и хорошо!
Вот сейчас встала, одернула фартук. Зачем-то разгладила белые обшлага штапельного форменного платья.
Белый милосердный плат, как монашеский апостольник, туго, крепко обтягивал ее лоб, щеки и подбородок. Щеки, и без того румяные, заалели ярче осенней калины.
Дотянулась до карандаша. Сунула его в карман фартука.
– Температуру измерим…
– Не надо. Хорошо уж мне.
Пот лился у него по лбу, стекал на подушку.
– Да вы же весь мокрый, солдат!
Опять провела