Это похоже на лихорадку души. И с литературным изображением болезни рождается желание, чтобы жизнь была бы выздоровлением, без движения; и идея выздоровления воскрешает в памяти сады в пригородах, но в глубине, там, где родные края, далеко от улиц и от колес. Да, не чувствуется ничего. Случается проходить сознательно, во сне, только от невозможности дать телу другое направление, мимо двери, куда надлежало войти. Проходит все. А где твой бубен, о неподвижный медведь?
Легкий, словно зарождающийся, запах моря, принесенный бризом, парил над Тежу и распространялся загрязнением вплоть до улицы Байша. Все это вызывало тошноту в холодном оцепенении тепловатого моря. Жизнь я ощущал желудком, и обоняние превратилось для меня во что-то такое, существующее позади глаз. Высокие, нигде не останавливающиеся редкие облака, завитки серого, обрушивающиеся в ложно-белое. Предательское небо дышало угрозой, как неслышная гроза, созданная только из воздуха.
Застой ощущался даже в полете чаек; они представлялись чем-то легче воздуха, чем-то оставленным в нем каким-то существом. Ничто не вызывало удушья. Вечер спускался среди нашего непокоя; воздух свежел скачками.
Мои жалкие надежды, что у меня есть, выходы из жизни, что у меня должны быть! Они такие же, как этот час и этот воздух, туманы без тумана, порванные наброски ложного страдания. Хочу кричать, чтобы покончить с пейзажем и с размышлением. Но запах моря остается в моем намерении, и отлив обнаружил и оставил во мне эту топкую черноту, ту, что там, снаружи, я не вижу ее, но чувствую по запаху.
Такая непоследовательность в желании быть самодостаточным. Такой сознательный сарказм предполагаемых ощущений! Такие козни души с ощущениями, козни размышления с воздухом и рекой, для того чтобы сказать, что жизнь делает мне больно через обоняние и через сознание, чтобы не уметь сказать, как в простой и такой полной фразе из книги Иова: «И душа моя желает лучше прекращения дыхания, лучше смерти, нежели сбережения костей моих»![7]
Болезненный промежуток
Все меня утомляет, даже то, что меня не утомляет. Моя радость столь же мучительна, как и боль.
Стать бы ребенком, пускающим бумажные кораблики в усадебном пруду со старинным балдахином из переплетенных виноградных лоз, кидающим шахматные клеточки света и зеленой тени на замутненное зеркало неглубокой воды.
Между мною и жизнью – тонкое стекло. Для того, чтобы четче видеть и понимать жизнь, мне нельзя его касаться.
Размышлять о моей грусти? Зачем, если размышление – это усилие, тот, кто печален, не может напрягаться.
Я даже не отказываюсь от тех банальных жестов жизни, от коих я так хотел отречься. Отрекаться – это усилие, и моя душа не может позволить мне напрягаться.
Сколько