Признаю это без лицемерия или стыда… Это не отрывок из Шатобриана, не песня Ламартина, что столько раз представлялись мне голосом моего собственного мышления, или столько раз, казалось, были мне рассказаны, что я их узнавал, – то, что меня восхищает и возвышает так, как проза Виейры или та иная ода одного из немногих классиков, что следуют путями Горация.
Я читаю и становлюсь свободным. Обретаю реальность. Перестаю быть собой, исчезаю. И то, что я читаю, становится для меня не подобием одежды, привычной, а порой тесной, но внешним миром, видным и понятным: солнцем, видящим всех, луной, роняющей тени на тихую землю, широкими пространствами, оканчивающимися океаном, черной плотностью деревьев, колышущейся зеленью в вышине, прочным покоем водоемов в садах, дорогами, укрытыми виноградными лозами.
Читаю, будто отрекаюсь. Королевская корона и мантия никогда не бывают так значительны, как в миг отречения короля, оставляющего их на полу, – так вот и я слагаю с себя на плиты прихожей все свои триумфы мечты и скуки, и вступаю на парадную лестницу, оставив себе единственное величие – всевидящий взгляд.
Читаю, будто прохожу. И это благодаря классикам, всегда спокойным, – а если они и страдают, то молчат об этом, – я чувствую себя святым путником, помазанником и пилигримом, просто созерцателем этого бесцельного мира, Наследником Престола Великого Изгнания, подающим нищему, уходя, последний обол своего отчаяния.
Компаньон хозяина нашей конторы, постоянно чувствующий себя не вполне здоровым, не знаю, по капризу или в связи с болезнью, захотел иметь групповой портрет всех служащих. Поэтому позавчера мы все выстроились в одну линию, чтобы веселый фотограф запечатлел нас перед грязно-белой перегородкой, отделяющей главное помещение конторы от кабинета патрона Вашкеша. В центре – сам Вашкеш; в два ряда, располагаясь сначала по ранжиру, потом – вне его, другие души человеческие, объединяющиеся здесь в единое целое каждый день ради ничтожных целей, ведь конечная цель всего этого – секрет, который известен лишь богам.
Сегодня, придя в контору немного позже и, по правде говоря, уже забыв, как нас фотографировали, я встретил Морейру, вставшего непривычно рано, и одного из двух служащих биржи, склонившихся над какими-то темными листами, в которых я неожиданно узнал первые пробы фотографий. Это были две фотографии, отпечатанные с негатива, оказавшегося лучшим.
Мне было неприятно видеть себя, ведь я, понятно, вначале разыскал на снимках себя самого. Я никогда не считал свою внешность сколько-нибудь значительной, но еще никогда не чувствовал себя таким ничтожным, как в этот раз, на фоне других лиц, столь хорошо мне знакомых на этой дороге повседневности. Я напоминаю неотесанного иезуита. Мое лицо, худое и невыразительное, в нем не видно ни ума, ни энергии, ни чего-либо другого, что выделяло бы его среди мертвого моря других лиц. Да