Ее голос ослаб, руки подломились в локтях, и она рухнула, ткнувшись лицом прямо Айше в колени. В стойле всхрапнул Воронок. Псы подошли к вещей-ке, засопели, принюхиваясь. Один высунул язык и сочувственно лизнул ведьму в щеку.
На радостях Горыня с мужем Полеты – Кульей Хорьком выставили на двор для всей челяди четыре бочки пивной медовухи. Горыня бродил гордый, будто сам родил, хвалился перед селищенскими мужиками, бил себя кулаком в грудь, вспоминал, как когда-то одолел в драке то ли самого киевского воеводу, то ли какого-то хевдинга[47] из пришлых. Его слушали, кивали, по хваливали. Милена, сказавшись на слабость и дурноту, вовсе не появлялась из избы, Полета по-прежнему оставалась в обережной баньке. Ей предстояло пробыть там еще до свету, пока ребенок не окрепнет и не примет силу Рода. В бане с Полетой сидели две бабки-повитухи, в избе с Миленой – Елагея. Остальные бабы крутились по двору, подносили мужикам угощенья, улыбались, заигрывали. Айше не нравились их раскрасневшиеся потные лица, блестящие глаза, глупые, будто прилипшие улыбки. На саму притку никто не обращал внимания. Даже преданные псы бросили ее – вертелись подле выставленных на двор длинных лавок с угощениями, ждали, когда кто-нибудь кинет косточку или уронит на землю блюдо с едой. Стараясь остаться незамеченной, Айша пробралась к воротам – хотелось побыть где-нибудь в тишине, в покое. Посидеть, подумать над тем, что случилось в овине. Да и случилось ли? Не приснилось ли, не привиделось? Ведь сама была как в тумане и когда очухалась – никого рядом с ней в овине не было, кроме собак…
Только в овине-то, может, и привиделось, а то, что Горыня родную дочь в доме запер, – это уж точно наяву было…
Айша втихаря прокралась к воротам, выскользнула прочь. За полем извивалась блестящей змеей, серебрилась река, от воды веяло прохладой, покоем. Айша обогнула поросшие берегом кусты, села на ствол старой, упавшей у берега осины. В реке переливался лунный свет, всплескивал быстрыми огоньками, плескался щучьим хвостом в камышах.
Когда веселье отшумело за полночь и покатилось к рассвету, Кулья разошелся:
– Пойду на реку! Купаться хочу!
Сперва его отговаривали, объясняли, что купаться пред рассветом занятие дурное – кромочное, крайнее – потому как все кромешники в это время за людскими душами охотятся.
– Ну и что? – пьяно вещал в ответ Кулья, размахивал наузом[48]. – Видали, экий у меня оберег? У меня вся эта нежить вона где! – Задирал рубаху, тыкал себя наузом в тощий зад. – Купаться буду, когда пожелаю – хоть в ночь, хоть за полночь! Никто мне не указ!
Печищенцам возиться с ним не хотелось – еще осталась в бочках медовуха. А на столе – еда. Да и бабы суетились рядом – с пьяных глаз все, как на подбор, красавицы… Мужики еще маленько поуговаривали Кулью да разошлись, оставив при нем лишь старосту Горыню. Одурев от радости и медовухи, тот отговаривать зятя не стал, наоборот, вызвался проводить его до излучины, где обычно купались