Надолго ли без комаров? Не будем врать самим себе. Не пессимизм, не оптимизм – неизбежность: они до точки уменьшатся и наплодят мильоны комаров. Но все же хоть немного да без них, без них, без комаров.
Комар и носа не подточит в монастыре. В.Л. обрел там золотую жилу. В вечной мерзлоте? Жилу открыл для Бурцева игумен его высокопреподобие о. Серафим. Серебряные нити в черной бороде. Он в круглой черной шляпе, в черной рясе. Спокоен, но не надут; задумчив, но не отрешенно; он окал непритворно. Давно ли во игуменстве? Точно не скажу. Известно, что в оны годы имел веселый, бодрый нрав. Прикладывался… Помилуйте, к мощам Васёны Мангазейского, конечно, тоже, но чаще – к прикладу своего винчестера. Переменился резко как раз в тот год, когда в Париже Бурцев изобличал Азефа. А здесь, на Енисее…
Уже оскоминой повторы о русском бунте. Однако ведь отчаяние не бессмыслица. Бунтовщики шли к северу, надеясь по весне бежать на пароходах за границу, как друг мой Алексей Данильченко, донбасский рудокоп. Иллюзия! Но – шли. Не мирно, с боем. Их было несколько десятков человек. В Монастырское… стояла ночь яснее ясного, мороз жестокий… в Монастырское они на лыжах прибежали. Спросонья стражники, и мужики, и бабы – стреканули в монастырь времен Тишайшего царя и затворились, как от Емельки Пугача. Вдруг все стихло. Такие “вдруг” – желание прислушаться друг к другу. Перед воротами стоял один из беглецов: треух был набекрень, в руке ружье. И резко обозначенный луной, кричал, что никого не тронут, возьмут, что нужно, и уйдут. Винчестер грянул, он рухнул в снег, отец Серафим попятился, крестясь и закусив губу… Тут завязалась перестрелка. Монахи не отставали от мирян. Мятежники и от мирян, и от монахов. Взломали ворота и ворвались. Все побежали в церковь, как в дни Мамая. Игумен не бежал, молился на коленях. Ему сказали: потом договоришься с Богом; да передай, нас довели до ручки. По найму – ничего; пособие – шиш; лавочники в зачет не отпускали. Ложись и помирай? Мы голодом сидели четыре месяца. А вы тут, православные, нам ни полушки! Теперь берем, как и в других местах, оружье, деньги, лошадей.
И в эту ж ночь ушли – на Север, к океану.
По тундре, по широким просторам…
Не поезд мчится Воркута – Ленинград, тяжелая машина там, во мгле, зависла над тундрой, над широким простором. Зависла и летит на встречу с зеками. Клубочками, клубочками кружится, плещет выдох, как у младенцев. Они лежат, как в колыбелях. Их положил конвой, они лежат. Ничком иль навзничь – выбор твой, а выбор, говорят, свобода. Лежат теснее тесного, ну, как на нарах; плечом к плечу и боком о бок. Сплоченно огрузают в тяжкую дремоту. И засыпают, засыпают, точно рыбины. Смерзается бригада. Еще одна. И эта, третья. И снится им трава у дома, трава у дома, и возникает огромнейшее “Т” – посадочная полоса: летит во мгле машина на встречу с зеками. Поодаль горят костры, не дремлют пулеметы,