О дочь Верховного Эфира!
О светоносная краса,
В твоих руках олива мира,
А не губящая коса…
произнесет не своим – чугунным, литым голосом – ситуация неловкая, чересчур выспренняя, ее собеседнику становится неуютно, как если бы он влетел в незапертую ванную, где в этот миг голая старуха выбирается из мыльной воды, с трудом перенося венозную ногу через чугунный эмалированный борт, однако, простите, это я к тому вспомнила, что думаю о ваших стихах, которые вы только что прочли мне, – в них господствует философская истерия, паника мысли, возьмите баратынского, его оправдание смерти страшно и справедливо, это спокойное мужество стоика перед бездной небытия, а вы нервничаете, кричите, размахиваете руками – так по меньшей мере некрасиво, – и лишь много позже выяснится, что же произошло в этот день: утром 1 марта старуха гнедич, обычно полуглухая, проснулась с обостренным слухом – так хорошо, так отчетливо она и в детстве не слышала, за дверью голоса, пришел врач, муж отвечает, спит она, ладно, тогда я зайду попозже, не надо, не будите – ей легче: чем больше спит, тем меньше мучений, сон теперь единственное средство от боли, я уже ничем не могу помочь, никто не может, жить ей осталось максимум месяц, да, кстати, вот рецепты на морфий, понадобится много, у нас в аптеке нет, так что постарайтесь достать через писательскую поликлинику, хлопает дверь, разговор перемещается на лестничную площадку, врач ошибся, она протянет еще восемь месяцев[111], но вечером 1 марта ее литературный гость, прервав разговор о спасительной смерти, выйдет в уборную, а оттуда в кухню вымыть руки, на кухне тепло, теплей, чем в комнатах: зажжены все четыре конфорки на газовой плите – четыре голубых лотоса, четыре холостых вечных огня, окно наглухо затянуто желтой занавеской, в углу, положив голову на невытертый кухонный стол, недельной щетиной возя по грязному пластику, беспокойно спит пьяный (притча во языцех всех интеллигентных знакомых дома – опять пьяным