– В конце концов, – сказал себе Хашим, – и сам Пророк не одобрил бы столь неистового поклонения перед реликвией. Он с презрением отвергал саму идею обожествления себя! Следовательно, утаив его волос от безумных фанатиков, я скорее исполню долг, нежели если верну, не так ли? Безусловно, лично меня в этой вещице привлекает отнюдь не ее религиозная ценность…
Я человек мирской, я принадлежу этой жизни. И я смотрю на сей предмет с точки зрения сугубо светской, иными словами, ценю в нем его уникальность и редкую красоту. То есть, короче говоря, я желаю обладать фиалом, а вовсе не волосом Пророка… Говорят, американские миллионеры скупают по миру ворованные шедевры, чтобы потом спрятать их в своих подземельях… Да, вот они бы меня поняли. Я не в силах расстаться с прекрасным!
Однако еще ни один коллекционер на свете не смог удержаться от того, чтобы хоть кому-нибудь не показать своего сокровища, и Хашим тоже поделился радостью со своим единственным сыном Аттой, который, поклявшись молчать, молчал, хотя и терзался сомнениями, и нарушил слово лишь тогда, когда больше не стало сил терпеть беды, обрушившиеся на их дом. Но в тот, первый, день молодой человек попрощался с отцом и вышел, оставив его созерцать свое сокровище. Хашим сидел в своем жестком кресле с прямою спинкой и не сводил глаз с прекрасного фиала.
В доме у них все знали, что среди дня ростовщик не ест, и потому слуга вошел в кабинет только вечером, намереваясь позвать хозяина к столу. Слуга застал Хашима в том же виде, в каком его оставил Атта. В том, да не совсем – ростовщик за день будто распух. Глаза выпучились, веки покраснели, а костяшки пальцев, сжатых в кулак, наоборот, побелели.
Вид у него был такой, будто он вот-вот лопнет. Будто из неправедно приобретенной реликвии перелилась в него некая мистическая жидкость, наполнив целиком, и готова была истечь изо всех отверстий телесной его оболочки.
С чужой помощью Хашим все же добрался до стола, и тут произошла катастрофа.
Видимо, нисколько не беспокоясь о том, как его речь повлияет на заботливо возводившуюся хрупкую конструкцию, которая лежала в основании теплого семейного счастья, Хашим разразился жуткими откровениями, хлынувшими из его уст с такой силой, будто фонтан из источника. Дети, помертвев от ужаса, услышали, как отец, повернувшись к жене, в наступившей полной тишине проорал, что семейная жизнь за многие годы истерзала его хуже всякой болезни. “Долой приличия! – гремел он. – Долой лицемерие!”
После чего он довел до сведения семьи, в выражениях не менее грубых, о наличии у него любовницы, а также о своих регулярных визитах к платным женщинам. Сказал жене, что наследницей после его смерти станет не она, а ей достанется всего-навсего восьмая часть, меньше которой оставить нельзя, следуя закону ислама. Затем он перенес гнев на детей и начал с того, что накричал на Атту за то, что тот недостаточно умен: “Кретин! Наказал меня Бог таким сыном!” – после чего переключился на дочь,