Если честно, меня угнетает, что мы молчим. Хотелось бы поговорить. Да, я знаю, что любое желание – это один из симптомов надежды, но ничего не могу с собой поделать. Мы шагаем по дымящимся залежам серы и угля, и меня подмывает спросить, кто еще из моих новых знакомых испытывает это острое чувство стыда. Нет ли у них ощущения, что, умерев, они подвели тех людей, которые так или иначе их любили? После стольких усилий, приложенных близкими, чтобы их вырастить, выучить и накормить, испытывают ли Арчер, Леонард и Бабетта раскаяние, что так огорчили родителей? Не кажется ли им, что смерть – самый страшный и непростительный из всех грехов? Что наша смерть причинила живым столько боли и горя, что теперь они будут страдать до конца своих дней?
Умереть – это хуже, чем получить «двойку» или попасть под арест, или обрюхатить подружку на выпускном. Но мы умерли, мы все испортили, и уже ничего не исправить.
Все молчат, и я тоже.
Моя мама заявила бы вам, что я всегда была жуткой трусихой. Она сказала бы так: «Мэдисон, ты уже умерла… так что хватит навязываться».
Наверное, по сравнению с моими родителями любой выглядит трусом. Мои мама с папой вечно брали в аренду небольшой самолет и летели в какой-нибудь Заир, чтобы привезти мне на Рождество очередного приемного братика или сестренку, хотя мы даже не праздновали Рождество. Мои одноклассницы находили под елкой котенка или щенка, а я – нового братика или сестру из какой-нибудь бывшей колонии, где не жизнь, а сплошной сущий кошмар. Намерения у родителей были самыми добрыми, но дорога в ад вымощена саморекламой. Каждое усыновление происходило в рамках медийной кампании, приуроченной к выходу нового фильма у мамы или первичному размещению акций у папы, о чем объявлялось с помощью ураганного шквала пресс-релизов и фотосессий. Когда ураган стихал, моего нового приемного братика или сестренку отправляли в хорошую школу-интернат, они больше не голодали, получали прекрасное образование и перспективы на светлое будущее, но больше не появлялись за нашим обеденным столом.
На обратном пути по равнинам Битого Стекла Леонард объясняет, что древние греки представляли загробную жизнь как подземное царство Гадеса, куда отправлялись все души умерших – и порочные, и праведные, без разбора, – и забывали о собственных грехах и своем прежнем «я». Евреи верили в Шеол, что переводится как «место ожидания», где собирались все души, независимо от былых преступлений и благодеяний, отдыхали и обретали покой, отбросив все свои прошлые прегрешения и привязанности на земле. Таким образом, ад представлялся не огненной карой, а неким подобием единого центра детоксикации и реабилитации. На протяжении почти всей истории человечества, говорит Леонард, ад выступал чем-то вроде больницы, куда мы ложимся, чтобы избавиться от зависимости от жизни.
Не сбавляя шага, Леонард продолжает:
– В девятом веке Иоанн Скот Эриугена писал, что ад – это место, куда нас влекут желания, уводящие прочь от Бога и Его изначального замысла о совершенстве