– Дочка-то как на тебя похожа, – сказал я, – только глаза да волосы посветлее.
Женщина как-то странно улыбнулась и покраснела.
– А старик муж тебе?
Она покраснела еще больше, до самых ушей, и даже закрыла лицо широким узорно расшитым рукавом.
– Муж. Да он и не стар еще годами-те против меня. Работа да горе!.. Да теперь вот суется еще, как сонная муха, – почитай, неделю не спит: с рыбой связался… Забота! А пуще всего кручина извела его, как сынок у нас помер. Двадцатый год пойдет с филипповок, как в сыру землю Мишаньку уложили.
– Двадцатый год? – удивился я, глядя на зардевшееся румянцем моложавое лицо Дарьи Ивановны.
– Да мне ведь уже сорок два года… Никто не верит… И то еще горе извело. Сколь много слез мы пролили… Детей господь-батюшка больше не дал.
– А девочка эта?
– То-то вот, говоришь ты: «похожа»! А она у меня богоданная, приемыш, – сказала Дарья Ивановна, ласково и как-то серьезно гладя рукой белокурую головку прильнувшей к ней девочки. – Да все меня, дурушка, мамкой зовет, а у нее ведь и родная-то мать жива… Так ту, слышь, долго все «чужой тетей» звала. Насилу я ее, дурочку, выучила. Грех ведь! Вот теперь две мамки у нее. Да и у меня она тоже за двух: за дочку богоданную, да за сыночка родного, за Мишаньку…
Она вздохнула, и выражение глубокой грусти тихо легло на лицо, сменяя стыдливый румянец. Тонкими пальцами загорелой руки она перебирала сборки на рукаве прижимавшейся к ней девочки. Девочка затихла и смотрела ей в лицо снизу вверх, как будто ждала дальнейшего рассказа про умершего мальчика. Было что-то глубоко захватывающее в молчании матери, посвященном любимой тени.
– Уж и красавчик был, уж и умной, – сказала она, разведя самовар и присаживаясь к столу. – Не я одна скажу, – кто знал, все дивились на него. Разговор имел приятный да степенный, – иному взрослому в пору, да и то еще кто поумнее… Право. Бывало, сторонние люди зайдут, послушают, так только головами качали. Если, мол, бог этому младенцу дозволит в возраст взойти, – увидят от него родители себе утеху. Да, вишь, господь-то батюшка…
Она низко опустила голову и прижала девочку к груди, как будто в том месте у нее заболела старая рана.
– Ему, батюшке, сказывают, самому этакие нужны… Как в гробике-то лежал, уж мы плакали, плакали… Потом в пустой-те избе – тоже… Ровно свет из дому навек ушел… Он (мужа она называла в третьем лице) – он у меня извелся с той поры, – постарел, глазами ослаб… все от слезы-те. Днем-то, знаешь, стыдно, крепится перед людьми, а ночью и не выдержит, и завоет… Я за ним… Так вот и шло у нас все, – плачем да тоскуем. Уж люди – и то говорили: «Спокою вы младенцу своему на том свету не даете; нешто можно этак?» Да что ты поделаешь, – нет сердцу укороту нисколько. Пять годов прошло, а легче нет… Только раз ночью, – вздремнула я маленько, – слышу, кто-то по избе прошел… Дунуло на меня, повеяло чем-то, стала я ни жива ни мертва. «Миша, родной!