Строчку за строчкой читает один поэт (а Карабчиевский перестал писать стихи только в зрелом возрасте) другого поэта, демонстрируя тончайшее знание поэтической психологии, изощренное понимание поэтики, внимательность к нюансам, и не находит у Маяковского главного, как он считает, свойства поэта – воображения. Иначе невозможно объяснить жестокости этих аллегорий.
Ко мне,
кто всадил спокойно нож
и пошел от вражьего тела с песнею!
Человек, настойчиво и на разные лады повторяющий «кровь, окровавленный, мясо, трупы», да еще к тому же призывающий ко всякого рода убийству, – человек без воображения, и поэзия – чуждая ему область. Жесткость этих выводов сродни безапелляционности многих высказываний самого Маяковского, искренность которых автор ставит под сомнение. Здесь можно вспомнить Пушкина, полагавшего, что «писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным», поскольку очевидно: эти законы у автора и его героя ощутимо различны. Карабчиевский определяет суть поэзии как доверительный разговор с читателем – при минимальной дистанции между ним и автором. У Маяковского совсем иное понимание этой сути, и его мощное воображение работает по-другому. Карабчиевский и это понимает, просто ему претит, что безудержная фантазия Маяковского удерживалась границами этого мира, его механическими законами: «Bеликое значение поэтического образа, если можно говорить о нем обобщенно, в том именно и состоит, что с его помощью мы постигаем скрытую суть природы, людей и событий, никак не нарушая их естественной целостности, не внедряясь, не ломая, не убивая».
И