Но каким бы сильным ни было наше стремление избежать намеков и двусмысленностей, постоянно заправляющих, пускай и в скрытой форме, обыденной логикой сплетни, оскорбления, клеветы, насмешки и злословия (которые, хотя и склонны сегодня рядиться в одежды анализа, не брезгуют ни колкостью, ни остротой ради явного удовольствия блеснуть или пустить кому-то кровь), как бы методически ни воздерживались мы (как в этой работе) от упоминания о вещах, несмотря ни на что известных всем (о явных связях университетских преподавателей с журналистикой, не говоря уже о скрытых связях, семейных и иных, обнаружить которые – долг историков), мы все же не сможем избежать подозрения в том, что совершаем акт разоблачения, ответственность за которое в действительности лежит на самом читателе. Ведь именно он, читая между строк, заполняя более или менее сознательно пробелы в анализе или просто, как говорится, «принимая все на свой счет», изменяет смысл и значение намеренно цензурированного научного отчета. Социолог не имеет возможности написать обо всем, что знает (включая вещи, которые те из читателей, кто наиболее склонен разоблачать его разоблачения, зачастую знают лучше, правда, на совершенно другом уровне), и поэтому рискует создать видимость того, что пользуется наиболее испытанными полемическими стратегиями: инсинуацией, намеком, иносказанием и недомолвкой – приемами, особенно дорогими университетской риторике. И все же эта история без имен собственных, которой вынужден ограничиться социолог, соответствует исторической истине не более чем анекдотический рассказ о фактах и деяниях отдельных персонажей, знаменитых или неизвестных, к которому так охотно прибегает как старая, так и новая история. Эффекты структурной необходимости поля осуществляются лишь через личные связи, основанные на социально обусловленной случайности встреч и общих знакомств, а также на сходстве габитусов, переживаемом как симпатия и антипатия. И как не сожалеть о социальной невозможности объяснить и дать почувствовать то, что я считаю действительной логикой исторического действия и подлинной философией истории, полностью используя присущие отношению принадлежности преимущества, которые позволили бы объединить собранную с помощью объективных методов информацию и личную интуицию, являющуюся результатом близкого знакомства с объектом исследования?
Таким образом, социологическое знание всегда подвержено опасности оказаться сведенным «заинтересованным» прочтением к поверхностному восприятию. Подобное прочтение обращает внимание на незначительные подробности и отдельные детали и, не будучи остановлено абстрактным формализмом, сводит к обыденному смыслу слова, общие для научного и обыденного языка. Почти неизбежно предвзятое, оно ведет к ложному пониманию, которое основывается на незнании всего того, что определяет научное знание как таковое, т. е. самой системы объяснения. Таким образом, оно разрушает созданный научным конструированием объект, смешивая то, что было разделено, и прежде всего сконструированного индивидуума (человека или институцию), существующего лишь в разработанной ученым сети отношений, и индивидуума эмпирического, непосредственно доступного обыденному восприятию. Такое прочтение стирает все, что отделяет научную объективацию как от обыденного знания, так и от знания полунаучного, в основании которого, как показывает большинство исследований, посвященных интеллектуалам (которые скорее вводят в заблуждение, чем что-то проясняют), почти всегда лежит то, что можно назвать точкой зрения Терсита, полного зависти рядового из трагедии Шекспира «Троил и Крессида», поносящего сильных мира сего, или, ближе к историческим реалиям, точкой зрения Марата, о котором забывают, что он был также, или прежде всего, плохим физиком[2]. Частичное понимание, которому способствует вдохновленная ресентиментом жажда редуцировать, приводит к наивно финалистскому взгляду на историю, который, не будучи способным достичь скрытых оснований практик, довольствуется анекдотическим разоблачением воображаемых виновников и в конечном счете переоценивает значимость предполагаемых