– Ладно, будет тебе учить-то. К слову вылетело, а тебе примстилось…
– Я глухой, ничего не слышу. Уши серой заклало. Тебя не видел, тебя не знаю. Зашел кто-то непрошеный, убрел неузнанный. Посидели, по чаре приняли, а с пьяного чего возьмешь? – укладывал Никон шаткие мостки через пропасть, чтобы дать Голубовскому отступного. Да тот и сам понял, что зря рвался в Ферапонтово, трепал обувку. Ничего со старцем не сладить. Но еще пытался забросить уду:
– Сгниешь ведь тут, Никон. Ты для Двора бельмо. Они говорят, лучше без глаза жить, чем с тобою. Засохнешь один в гордыне, как чирьяк, по мясинке нуда выпьет. Иль ждешь нового собора? так митрополит Иконийский Афанасий, что обещивал случай тебе, первейший плут и ловыга.
– Тебе-то откуль знать?
– А мне все ведомо, у меня везде уши понасажены. И здесь тебя стерегут… Опомнись, святейший! Какой тебе случай выпал на тарелочке. Сам народ тебя на плечах принесет к государю, да и усадит возле на стулку. Станете, как прежде, друзьями. Усадит и скажет: де, правь нами… А так-то и проклясть может, будешь в веках проклятущим. Затеял новое дело, наковырял враскорячку, напахал овражцев, люд православный замутил, да и смылся в глухой угол… Ждут тебя, миленький патриарх, вот те крест. На всех росстанях глаза проглядели: едешь, нет? Ждут и плачутся. Вопиет народ: яви-ся!..
– Лучше проклятущим буду в сей временной жизни, чем изгнанным из Вечной. Царь-то наместник Божий, его предать – значит, самого Спасителя вогнать в печаль. Что и заедаемся с Михайловичем, так меж собою. Третий лишний, не лезь. Загрызу…
Никон помрачнел. Его утомила бестолковщина долгой беседы. Будто глухой со слепым толкуют, и даже искренние нарочитые уведомления сеются, как пелева.
– Твое последнее слово?
Голубовский поднялся из-за стола, кинжал воткнул за опояску. Никон опередил гостя, встал у двери, загородил проем; встрепанная голова упиралась в притолоку, взгляд не сулил ничего доброго. Да и Голубовского палицей не устрашить. Правда, шум будет, сбегутся стрельцы, свалкой кончится, а бродной дорогой в такой голке, пожалуй, не убежишь. Он воровато осмотрелся: в слюдяное оконце не выкинуться, застрянешь. С лавки приподнялся Флавиан и вовсе закрыл отступные пути. Экий отелепыш, его бы только на затин брать острогою, как моржа.
– Чего встал на пути? А ну, осади, – рыкнул Голубовский, бледнея от гнева. – Перепояшу, мало не станет. Мне сам Господь в поровенках, ты свет застишь, неразумник.
Рука, сжимавшая вересовую ключку, задрожала, готовая вскинуться. И все разумение, с каким во всю ночь подступался гость к Никону, разом куда-то пропало.
– Без клятвы не спущу, как хошь. Вижу, страстный ты человек, Голубовский, и хоть в монашестве пребываешь, а ни на ноготь смирения. Силком все норовишь, да через колено, – смягчив голос, увещевал Никон, и сумеречные глаза его вдруг затенились слезою. – Ты