Эти заявления были лишь первыми залпами в целенаправленной работе по «формированию общественного понимания событий» [Baker 1994: 56][45]. Даже те, кто был «там», на месте событий, узнавали о «значении» того или иного эпизода позже, из выступлений, а также из листовок, прокламаций и бюллетеней, которые наводнили Петроград и Москву в первые дни после 25 октября[46]. Патрик Райт в своем исследовании современной Великобритании пишет:
Мы узнаем новости о том или ином событии посредством тематизации, которая побуждает нас понимать происходящее (и наше отношение к нему) в накапливающихся терминах национальной идентичности, культуры, истории и традиции <…> [Это] публично провозглашенное чувство идентичности <…> Среди его важнейших элементов – исторически выработанное чувство прошлого, которое служит основой для распространения других определений того, что считается нормальным, подходящим или возможным [Wright 1985: 141–142].
Даже один из арестованных – и в тот момент обреченных – министров Временного правительства, либеральный член Конституционно-демократической партии (кадет) А. И. Шингарев, несмотря на свою острую неприязнь к большевикам, записал в своем дневнике в тюремной камере Петропавловской крепости 14 декабря 1917 года: «…я приемлю революцию и не только приемлю, но и приветствую, и не только приветствую, но и утверждаю. Если бы мне предложили начать ее сначала, я не колеблясь бы сказал теперь: “Начнем!”» [Шингарев 1918: 36].
Основным каналом, через который люди воспринимали Октябрьскую революцию как личный или групповой значимый опыт, была пресса[47]. Понималась ли революция как обещание или угроза, она была практическим аргументом. Те, кто в то время вел дневники и в значительной степени опирался на шквал сообщений печатных изданий, были потрясены масштабом событий, свидетелями которых, по их мнению, они стали. «Невозможное становится возможным, и развертывается небывалая в истории катастрофа или, м[ожет] б[ыть], новое мировое явление», – писал в своем дневнике философ Владимир Вернадский